Из цикла «Иди сынок», темы: Хаим Шапиро, Великая Отечественная война, Советский Союз
Штаб польской армии располагался в бывшей тюрьме, которая находилась в самом центре города. Четыре тюремных корпуса образовывали квадрат, и окна их выходили во двор. Но сам армейский лагерь был разбит на голых песках, у подножия покрытых снегом вершин. Единственным укрытием от немилосердного солнца служили солдатам палатки.
Всем вновь прибывшим сбривали волосы на теле, что считалось первейшим средством в борьбе со вшами. Затем новичку выдавали ведро холодной воды, и он отправлялся мыться. Только после этого тебя направляли в одну из палаток, каждая из которых имела порядковый номер.
Камень свалился у меня с сердца, когда меня поселили отдельно от моих попутчиков. К тому же я с радостью убедился, что в лагере много евреев. Но что было еще удивительней, так это количество офицеров. Похоже, на каждого солдата приходилось по персональному сержанту, лейтенанту, майору и полковнику. Все офицеры были уже в годах. Я поразился: неужто их успели так состарить советские лагеря для военнопленных? Но мне объяснили: дело вовсе не в лагерях. Все молодые офицеры полегли осенью 1939-го или попали в плен немцам. А эти — тыловики, у которых и звание-то на самом деле чином ниже, потому что, оказавшись в России, почти все они самолично присвоили себе еще по звездочке. Все равно никто не мог проверить.
Я вошел в палатку, куда меня определили, и поздоровался с парнями, сидевшими на полу, обычным польским армейским приветствием:
— Cholem, chlopcy! — Привет, ребята!
Никто не ответил. Да что я! Они и друг с другом-то не разговаривали. Каждый сидел погруженный в собственные мысли. Едва я это заметил, мое улучшившееся было настроение снова упало. Что-то не то было в атмосфере, царившей в этой палатке. Откуда такое тягостное молчание у добровольцев, которые наконец-то добились возможности воевать с немцами? Откуда эта горечь на лицах? Может, боятся войны? Но ведь никто их не заставлял идти в армию.
Присмотревшись, я заметил, что все в палатке — евреи. Возможно, они обеспокоены антисемитизмом в польских частях? Да нет, скорей всего, они все еще не оправились от сибирских лагерей.
Мои размышления прервал вошедший в палатку высокий, крепко сбитый светловолосый солдат. Лицо его было чернее тучи.
— И меня вышибли! — проорал он. — У-у, грязные крысы!
Он разорвал на себе форму, швырнул на землю обрывки и принялся топтать их сапогами с такой яростью, будто хотел забить намертво ненавистного врага. Закончив проклинать армию, войну, немцев и польских идиотов в Лондоне — причем все это на отличном польском языке — блондин упал на землю рядом со мной, уронил голову на колени и стал нервно рыть песок, словно собирался голыми руками вырыть могилу всем, кого только что поносил.
Его поступок меня поразил и в то же время озадачил. Но еще больше удивляло безразличное молчание окружающих. Я тронул соседа за рукав:
— Что произошло?
Он не ответил, даже не удосужился повернуть голову в мою сторону. В мешке у меня еще оставалось кое-что из продуктов. Может, кусок сухаря привлечет его внимание? И я сунул ему сухарь.
— Ты сказал: «И меня вышибли!» Это ты о чем? Откуда вышибли? — спросил я
Не переставая грызть сухарь, парень посмотрел на меня, как на идиота.
— Из армии! — снова закричал он, мгновенно заводясь. — Я годился в тридцать девятом, чтоб защищать Варшаву и получить ранение! Годился, чтоб отступать до Буга и вместе со всей армией попасть в руки к русским! И для сибирских лагерей я сгодился! И даже для трехмесячной службы в этой новой армии!.. А вот теперь не подхожу. Не подхожу, потому что они записали, будто у меня заразная болезнь. У-у, проклятые поляки!
Я не мог, не хотел ему верить.
— Ты хочешь сказать, что тебя, фронтовика, к тому же прослужившего в новой армии три месяца, вышвырнули?
По всему было видно: мои дурацкие вопросы его раздражают. Он откусил еще кусок сухаря и выдавил из себя только одно слово:
— Да!
И все-таки я никак не мог удержаться:
— Но ведь когда ты сюда вступил, ты должен был пройти медосмотр. Чего ж они тогда не заметили, что ты болен?
Парень подскочил, будто его змея укусила:
— Не будь кретином! — гаркнул он. — Ты что, не видишь, что я абсолютно здоров? Иначе как бы я выжил все эти месяцы с того дня, как немцы напали на Польшу? Это всего только дурацкий повод, чтоб выкинуть меня, потому что узнали, кто я.
Он растянулся на земле во весь свой рост и уставился в брезентовый навес.
— О чем узнали? Не понимаю…
Солдат приподнялся на локте и заглянул мне в глаза:
— Ты, приятель, когда сюда попал?
— Сегодня утром.
— Тогда знай: они вышибают отсюда всех евреев! Они не хотят идти с нами в Иран, Палестину или в Англию. А эту армию направляют как раз в эти страны. И вот поляки решили провести повторный осмотр — только для того, чтобы выловить евреев. Теперь уразумел?
Я упал на песок рядом с ним. Это известие окончательно меня добило. Все вопросы, на которые я никак не мог найти ответа, враз прояснились. Почему армию расположили на ирано-афганской границе, так далеко от фронта? Почему на все мои письма в посольство никто не отвечал? Почему, наконец, военный атташе в Куйбышеве так странно ко мне отнесся?..
Вероятно, доктор Зейденман все знал. Не потому ли он постарался снабдить меня рекомендательным письмом за подписью генерала? А что он сказал, когда я заметил, что нахожу странным необходимость рекомендаций для вступления в армию добровольцем? «Ничего, пригодится». Вот отчего в довершение ко всему он посоветовал мне написать, что я раввин! Теперь понятно: им нужно было несколько евреев в пропагандистских целях, чтобы об этом знали там, в свободном мире. И мои связи с Союзом ортодоксальных раввинов США тут, конечно, прекрасно сработают.
Жаль, что доктор Зейденман просил не вскрывать письмо. Мне бы очень хотелось его прочитать. Я тут же приложил руку к карману: драгоценный груз был на месте.
А вдруг это письмо принесет мне счастье? Вдруг оно поможет мне попасть в эту новую польскую армию и выбраться из России? Но куда приду я с этой армией? В Палестину! В Иерусалим! Родители, братья — никто бы не поверил, что я могу попасть в Святые места.
— Неужто ничего нельзя поделать с этим польским антисемитизмом? — вновь не удержался я.
Все посмотрели на меня с полным равнодушием и даже не потрудились хоть что-нибудь ответить. Только блондин, дожевывая сухарь, сказал:
— Нельзя бороться с армией изнутри. За такие дела расстреливают даже в мирное время, а уж во время войны тем более. А кому еще жаловаться? Русским? Так они это польское войско считают сборищем фашистов и трусов, по крайней мере, скрытых врагов советской власти, которые сбежали с поля боя и теперь хотят смыться, отдохнуть в Персии или в Палестине. Конечно, можно пожаловаться польскому правительству, которое сидит в лондонском изгнании. А что, вдруг это кто-то из армейских начальников приказал отделываться от евреев? Но пусть даже это выдумки генерала Андерса: пока наша жалоба дойдет до Лондона, если она, разумеется, продерется через советскую цензуру, пока польское правительство на нее отреагирует и примет меры — армия будет уже за границей!
Ребята рассказали, что медосмотр как способ выявления евреев далеко не польское изобретение, этот трюк немцы применяют на всей оккупированной ими территории Европы. Польская армия на основании медосмотра выдавала справку, в которой на польском и русском значилось, что ты болен тифом или холерой и не подлежишь призыву на воинскую службу. Затем тебе вручали сухой паек и билет туда, откуда приехал.
Значит, меня должны отослать обратно в Куйбышев? Услыхав это, кто-то мгновенно предложил, чтобы, приехав туда, я заявил протест в польское посольство. Я хотел сказать, что уж я-то наверняка останусь здесь, потому что в кармане у меня лежит рекомендательное письмо, но сделать это у меня не хватило сил.
Появился сержант, спросил, кто тут Шапиро, и повел меня к расположенному в центре лагеря зданию, вход в которое охранял вооруженный часовой.
Внутри такие же новобранцы, как и я, заполняли анкету, раздевались и один за другим исчезали за дверью с табличкой «медицинская комиссия». Заполняя свою анкету, я в графе «профессия» большими буквами написал: «РАВВИН». Затем встал в очередь на осмотр. Тем временем офицер собрал анкеты и, заметив крупно выведенное «РАВВИН», выхватил меня из очереди и направил в другую дверь, на которой значилось: «Военная комиссия».
— Простите, пан офицер, — как можно вежливей поинтересовался я, — а как же медосмотр?
С раздражением обернувшись, он еще раз просмотрел мою анкету и бросил:
— Это потом, у нас мало времени. — Затем открыл дверь и буквально втолкнул меня в комнату, где заседала военная комиссия.
Назвавшись раввином, я и без того подтвердил свое еврейство, а потому медосмотр был уже ни к чему.
За столом сидело трое: на председательском месте — толстый полковник, по обе стороны от него — майор и старший лейтенант. Над их головами на стене висели польский белый орел и распятие.
Пока полковник изучал мою анкету, я хотел достать рекомендательное письмо. Но он заметил, как я полез в карман, и тут же рявкнул:
— Встать смирно перед комиссией! — Я вытянулся. — Имя, место и год рождения, профессия!
Я повторил то, что указано в анкете. Полковник подписал какую-то бумажку и протянул ее мне. Достаточно было одного беглого взгляда, чтобы понять — это была точно такая же справка, какую мне показывали в палатке ребята. Сверху была вписана моя фамилия, а внизу на польском и русском напечатано на машинке одно и то же слово: «ТИФ».
Кровь бросилась мне в голову. Все три с половиной миллиона польских евреев со своим горем, казалось, стояли сейчас у меня за спиной. Да как эти разжиревшие трусливые вояки, бросившие поле боя без единого выстрела, смеют меня, польского гражданина, лишать моих гражданских прав, унижать мое человеческое достоинство!
— Пан полковник! Имею я право как гражданин Республики Польша задать один вопрос?
— Задавай. Только не кричи так.
Но я уже не понимал, громко я говорю или тихо.
— Чтобы добраться сюда, я рисковал жизнью! Я столько ждал, так надеялся, что буду сражаться с врагом под вашим командованием. А вместо этого — отказ. Это нарушение нашей Конституции. Нарушение моих гражданских прав, это, наконец, нарушение моих прав как сына своей страны! Но как будто и этого мало, мне вдобавок вписали какой-то мифический тиф! Между тем меня даже не осматривал врач. Я даже не раздевался для медосмотра. Согласуется ли все это с честью польского офицера, когда вы, пан полковник, подписываете мне справку, в которой указано, что абсолютно здоровый человек будто бы болен тифом? Разве это не нарушение присяги?
— Psia krew! Milez! — Сукин сын! Заткнись! — Это майор вспыхнул, вскочил и, стукнув по столу, попытался заткнуть мне рот.
Но я не обратил на него ни малейшего внимания. Молча протянул я полковнику рекомендательное письмо:
— Вот. Это от самого генерала, военного атташе в Куйбышеве.
После того, как все трое прочитали куйбышевское послание, полковник попросил меня вернуть ему липовую справку. Затем он вызвал какого-то лейтенанта и шепотом дал ему указания.
Лейтенант вывел меня из штаба и доставил в палатку, которая тоже охранялась часовым.
— Советую наружу не выходить и не пытаться бежать, — сказал лейтенант на прощание. — Постовому приказано стрелять без предупреждения.
— Что это значит? Я арестован?
— Нет. Просто тебя не приняли, но и не отказали. Поэтому пока ты будешь находиться в изоляции. Тебя будут исправно кормить. Пойми, предупреждение о побеге — просто формальность, тем более тут бежать-то некуда, разве что в горы или в пустыню, а там и там верная погибель от голода и жажды. Если, конечно, раньше не пристрелят русские пограничники.
Прежде чем уйти, лейтенант напомнил часовому, что по уставу разговаривать со мной запрещено.
— Это значит — никаких разговоров! Ясно? — рявкнул он напоследок, и солдат отдал лейтенанту честь.
В моей палатке было совершенно пусто. Главное, она спасала от нещадного солнца, а уединение мне было сейчас даже на руку. Хотелось побыть одному, спокойно поразмышлять, помолиться. Я забрался в дальний угол, подальше от часового, и сел на землю.
К вечеру солдат принес рис, хлеб и две американские сосиски. Сосиски — не кашерная пища, и я с ходу предложил их часовому в обмен на его порцию хлеба. Несмотря на то, что вступать в разговоры со мной ему было строго запрещено, перед сосисками устоять он не смог. Ну, а после этого поинтересовался вдобавок, курю ли я. Стоило мне отрицательно покачать головой, как он чуть не подпрыгнул от радости.
— Тебе положено на день две американские сигареты. Может, ты и их поменяешь на хлеб?
Я кивнул, и тут уж он окончательно позабыл про устав и все наставления лейтенанта.
Другие часовые, заступившие ему на смену, получив свои сосиски и сигареты, оказались не менее разговорчивы, и каждый давал свое объяснение тому, почему евреев выдворяют из армии.
По одной версии, таково было требование англичан: что-то такое затевалось в Палестине, евреи там вооружались, и Великобритания опасалась, как бы по прибытии туда польской армии евреи из нее не дезертировали, пополнив тем самым местные отряды. Однако, с другой стороны, поляки были вынуждены согласовывать свои действия не только с англичанами, но и с американским общественным мнением, американской прессой, которые считали антисемитизм одним из главных преступлений Гитлера. А потому ограниченное число евреев в польской армии все же имелось. (Один из них, кстати, был Менахем Бегин, который в составе польской армии попал из Гузара в Палестину, дезертировал там, вступил в Иргун и участвовал в изгнании англичан из страны). Большинство евреев, находившихся в польской армии, составляли медики, механики и водители грузовиков. Наличие шоферов объяснялось проще всего: переброску солдат и офицеров предстояло осуществить на грузовиках, а среди поляков опытных водителей не хватало. Узнав об этом, я ругал себя последними словами, что не упомянул в анкете об умении водить трактор. И почему только доктор Зейденман не предупредил меня об этом? Теперь уж превращаться из раввина в тракториста было слишком поздно.
В конце концов мне выдали-таки справку о невозможности служить в польской армии, а также железнодорожный билет и разрешение на проезд до Куйбышева. Перед тем, как всю нашу группу под охраной часового отправили на вокзал, я попросил, чтоб мне позволили повидаться с армейским раввином.
Раввин был средних лет, в звании капитана. Я поведал ему свою историю и попросил вмешаться.
— Видите ли, молодой человек, у меня уже седина в волосах, — вздохнул он. — Поверьте, я сам не понимаю, что происходит. Мне тошно от всего этого, но что я могу поделать? Ничего! Ровным счетом ничего! Армия есть армия, приказы надо выполнять, и один из них гласит: не вмешиваться! Любые жалобы запрещены.
Раввин с сожалением пожал мне руку. Я видел его беспомощность, боль и унижение. Он был офицером, который не имеет никаких прав.
— Пока вы сидели в сибирском лагере для интернированных, — сказал я, — у меня была возможность читать в литовских газетах такое, что никогда не публиковалось в польской печати.
Как великолепно сказал о поляках Черчилль: «Жалкий попрошайка, он прекрасен в восстании и разрушении, но постыден в триумфе»! Англичанин тысячу раз прав.
Мы еще раз молча пожали друг другу руки, и раввин проводил меня до ворот лагеря.
— Только польское правительство способно выпускать такие фальшивые справки, — добавил я, — и только польские генералы могут подписывать их, зная, что это нарушение присяги.
Чтобы попасть на берега Волги, надо было сперва дождаться ташкентского поезда, а затем пересесть на транссибирский экспресс, идущий в Москву через Куйбышев. Больно было смотреть на моих друзей по несчастью, слоняющихся по вокзалу. Конечно, мне тоже было тяжко, но все-таки не так, как им. Ведь многие из них служили в польской армии с 1939 года, побывали в советских лагерях, и вот теперь, когда появилась возможность вновь стать в ряды родного войска, их выбросили вон!
Во всех войнах, которые вела Польша, евреи, будь то рядовые или офицеры, сражались честно. Свидетельством тому — могилы еврейских воинов, множество евреев — ветеранов войны, ордена и медали, которых были удостоены еврейские защитники Польши. Но надо же, именно теперь, когда польские евреи почувствовали необходимость в защите не только этой страны, но и своих соплеменников, — поляки отказали им в этой возможности! И ничего удивительного, что изгнанные из армии евреи кричали полякам:
— Мы вернемся в Польшу раньше вас!
А один немолодой уже еврей-ветеран ухмыльнулся:
— Немцы выкинули вас из собственной страны, а русские не пустят назад!
Самодовольные, надменные польские офицеры смотрели на своих бывших товарищей по оружию молча, ничего не отвечая.
В ожидании ташкентского поезда меня несколько раз так и подмывало сбежать обратно в Гузар и зарегистрироваться под вымышленной фамилией как тракторист или шофер. Но я боялся, что меня опознают, снова выгонят, а тем временем закончится срок действия моих продуктовых карточек и я просто умру с голода. Да и доктору Зейденману я обязан доложить, что тут происходит, хотя у меня было такое чувство, что он и без меня уже знает обо всем.
В Куйбышев я добрался ночью, голодный, как волк. Свои карточки в последний раз мне удалось отоварить два дня назад. Оставаться на вокзале никому из вновь прибывших не разрешили, и вместе с толпой я вышел на вокзальную площадь. Посольство открывалось часов в девять-десять утра, надо было найти место, где бы скоротать ночь.
Мимо брели какие-то солдаты, они огибали вокзал и сворачивали на близлежащую улицу. Вдруг меня осенило: я ведь тоже солдат! И кроме того, у меня есть справка, что якобы я перенес тиф, после чего уволен из рядов вооруженных сил, а значит, ослаблен после тяжкой болезни.
Недолго думая, я шагнул к солдатам и побрел вместе с ними. Почти каждый — калека, куда все они шли? Наверняка туда, где им дадут еду и ночлег. Сейчас мне представится случай проверить свои документы. Если все сойдет гладко, больше мне нечего бояться.
Мы медленно двигались по темной улице. Наконец остановились у здания бывшей школы. На одной из двух дверей было написано: «Только для командиров». Похоже, ни одна армия в мире не была столь строга в разделении своих военнослужащих на рядовых и офицеров, как советская. Официально это называлось укреплением дисциплины, но я убежден, причина была в другом — чтобы солдаты не видели, как хорошо кормят их командиров, и не подняли бунт.
Очередь к окну, где выдавали хлебные карточки и номерок в ночлежку, казалась бесконечной. Тяжело опираясь на костыли и палки, калеки непрестанно ругались, пуская в ход весь арсенал русского мата. То были герои своей родины, стоявшие за жалкой подачкой, как нищие.
Вот и моя очередь.
— Куда? — отрывисто спросил офицер из глубины окна.
Я объяснил, что направляюсь в деревню Коробка Куйбышевской области, но смогу выехать из города не раньше, чем через день-два, а ни крова, ни хлеба у меня нет. Он еще раз перечитал мои документы и выдал хлебные карточки, талон на столовую на две кормежки, а также номерок в ночлежку.
— Можешь оставаться в Куйбышеве не более двух суток, — предупредил офицер. — Сам понимаешь, нам нужны хлеб и место для ночлега своим, а ты ведь из армии союзников.
Я так и не понял, то ли он дал мне карточки, талон и номерок по моим документам, то ли просто потому, что пожалел меня. Но как бы там ни было, я с превеликим удовольствием проглотил тарелку водянистого супа и положенный по норме кусок глиноподобного хлеба. Затем вытянулся на жестком тюфяке, в котором болтался клок лежалой соломы, подложил под голову вещмешок с двумя самыми большими моими драгоценностями — Танахом и тфилин — и провалился в сон.
Утром я поспешил в посольство. Неподалеку от трамвайной остановки перед газетным киоском толпился народ. Продавали свежий номер «Правды». Я подошел и тоже встал в очередь, хотелось узнать последние новости с фронта. Взгляд скользнул по книгам и газетам, выложенным в киоске, и… Еврейские книги! Прочитать хоть две строки на идиш — об этом можно было только мечтать! Но в кармане оставалась всего десятка, и, если я потрачу ее тут, на что жить дальше? Да и как добраться до Коробки?
Когда я дошел до прилавка, то по глазам продавщицы догадался, что она еврейка. В те дни еврейские глаза повсюду в мире были особенно полны печали. Поколебавшись немного, я ткнул пальцем в сторону отпечатанного на русском языке и переплетенного в бумажную обложку романа Ильи Эренбурга «Падение Парижа»:
— Сколько стоит?
Молодая женщина приветливо улыбнулась:
— О, знаменитый Эренбург — всего семьдесят пять копеек!
Мне очень хотелось хоть немного тут задержаться, и потому я снова спросил:
— А это интересно? Вы читали?
— Раньше я работала библиотекарем в Киеве и взяла себе за правило прочитывать все книги, которые продаю в киоске.
В том, что она еврейка, не оставалось ни малейших сомнений.
— А какие-нибудь книги по-еврейски у вас есть? Я так давно не читал ничего на идиш.
Она взяла пару книг, и лицо ее сразу стало грустным:
— Иногда у нас бывают книги на еврейском, но сейчас только вот эти две. За обе четыре рубля.
Я колебался: не пропаду ли я с шестью рублями?
— Пожалуйста, товарищ, решайте быстрей, — неожиданно громко, чтобы слышала очередь, произнесла продавщица. — Вы всех задерживаете.
Отважиться на столь дорогую покупку было нелегко, но устоять перед магией еврейских букв было просто немыслимо.
— Эренбурга не надо, на все у меня мало денег. Дайте лучше эти две еврейские книги. — И я выложил на прилавок свою десятку.
Продавщица протянула мне шесть рублей сдачи, обе книги и вдобавок еще Эренбурга:
— Возьмите. Я вам его дарю. И прочитайте внимательно, не пожалеете.
Поблагодарив за щедрый подарок, я отступил немного в сторону и немедленно стал листать еврейские книги. Одна из них оказалась «Вопросами ленинизма» Иосифа Сталина, другая — «Кратким курсом истории ВКП (б)». Разочарованию моему не было предела. Свои бесценные рубли я выкинул на какую-то дрянь! Я повернулся, собираясь вернуть обе книги в киоск, но вовремя спохватился: возвращать написанное Сталиным было крайне опасно.
Однако почему продавщица так настойчиво советовала прочитать Эренбурга? Что в нем особенного? Я пролистнул «Падение Парижа» и обнаружил между страницами… свои десять рублей.
Положив в вещмешок все три тома, я засомневался: кажется, не очень-то хорошо я поступил, поместив сталинские опусы рядом со Святым Писанием. Тогда я засунул между ними свою единственную рубашку и таким образом отделил святое от нечистого, правду от кривды. А Танах и тфилин я положил с самого верха.
На сей раз я отыскал посольство без всякого труда. Не обращая внимания на настороженный взгляд милиционера, я смело открыл входную дверь и вошел внутрь. Даже не удосужившись повернуть голову в сторону надменного сотрудника в приемной, я, как свой человек, знающий тут все ходы и выходы, направился прямо наверх и шагнул в кабинет доктора Зейденмана, готовый излить ему все свои горестные новости.
Доктор Зейденман поднял на меня глаза:
— И вы тоже?..
Да, ему уже было все известно и, судя по всему, известно давно. Не дожидаясь приглашения, я сел.
Доктор Зейденман был заметно бледен. Гневно кусая губы, он сидел и бормотал себе под нос одно и то же:
— Даже письмо за подписью генерала не помогло! Вот собаки!
Как было не пожалеть этого человека! Он работал в окружении врагов, которые ненавидят евреев. Мое возмущение сразу как рукой сняло. И тем не менее я как можно подробней рассказал обо всем, что случилось со мной в Гузаре. Но в самом конце все же не удержался от вопроса, который мучил меня уже не один день:
— Почему же вы меня не предупредили, что лучше назваться не раввином, а водителем? Если б знать заранее, я б наверняка прошел. И вообще, почему вы не устроите Лондону скандал из-за всего этого безобразия?
— Как сотрудник посольства я не имею права обсуждать с вами свои действия, — ответил доктор Зейденман. — Но что касается вас, то ваше дело еще не проиграно. Вполне вероятно, я еще все-таки сумею определить вас в армию. Однако на это уйдет несколько недель, тут потребуется серьезное вмешательство… А где и на что вы будете жить все это время?
Я сказал, что решил вернуться в Коробку. Убедившись в несостоятельности советской бюрократии и беспорядке, царившем в ее органах, я считал, что справка об отказе призвать меня в армию будет надежной защитой от обвинения в дезертирстве, по крайней мере в ближайшие недели. А там, глядишь, я снова окажусь в Гузаре.
Но доктор Зейденман возлагал гораздо меньше надежд на мою справку.
— Я считаю своим долгом снабдить вас более серьезным документом, а именно — польским паспортом. — Он говорил, закрыв глаза и наморщив лоб. Судя по всему, он принимал сейчас непростое решение. — Этих паспортов выпускают нынче очень мало, и выдаются они только значительным лицам. Но для вас я его достану.
Я, конечно, поблагодарил за попытку во что бы то ни стало мне помочь, но не преминул выразить сомнение в необходимости паспорта: если уж поляки не хотят видеть меня в своей армии, то с какой стати они станут выдавать мне столь дефицитный паспорт? Какое им дело до того, что русские меня арестуют и обвинят в дезертирстве? Подумаешь, одним евреем станет меньше! Паспорта ведь только, как вы сами сказали, для значительных людей, а я кто? Подопытный кролик!.. И вообще, а так ли уж нужен мне этот паспорт? Не очень-то мне хочется попасть меж двух огней: с одной стороны — польское правительство, с другой — советское. Да пропади они пропадом, и те, и другие!
Явные симпатии ко мне боролись в душе доктора Зейденмана с необходимостью выполнения своих официальных обязанностей.
— Послушайте, — решился он наконец. — Я прекрасно вас понимаю. Но согласиться с вами не могу. Если мать плюет сыну в лицо, то он все равно остается ей сыном! Вы сын Польши, а армия Андерса — это еще не Польша. Уж коли приходится пройти такие испытания, это еще не означает, что вы можете отречься от своего гражданского долга. Кроме того, если вы не хотите, можете и не показывать никому свой паспорт. Но иметь его при себе на случай обвинения в дезертирстве необходимо. Вы тут ничего не теряете, зато приобретаете многое. Короче, есть у вас фотография?
— Нету. Но ее можно взять с моего старого паспорта.
— Прекрасно! И кроме того, мы выдадим вам одежду, которую посольство получает от Американского объединенного комитета. Та, что на вас, никуда не годится. Паспорт и костюм вы сможете получить через три дня, не раньше. Сумеете где-нибудь переждать это время?
Я рассказал о бывшей школе, что неподалеку от вокзала, и пообещал, что постараюсь убедить тамошних хозяев, чтобы оставили меня на денек-другой.
Когда я вышел на улицу, милиционер перестал ходить взад-вперед и застыл на одном месте. Но стоило мне сделать пару шагов, как рядом со мной выросли двое хорошо одетых молодых людей. Сперва я принял их за иностранных дипломатов, направляющихся в посольство. Никогда я не видел русских в хорошо отглаженных костюмах, галстуках и шляпах. Но один из них, поравнявшись со мной, неожиданно на безукоризненном русском языке спросил:
— Ты кто такой?
И прежде, чем я успел ответить, второй предложил:
— Пройдем с нами.
То были никакие не дипломаты, а самые настоящие сотрудники службы безопасности.
Я мгновенно отступил назад и вцепился в ручку двери посольства. Мне было известно: неприкосновенность территории иностранного посольства охраняется международным правом, только там я буду в полной безопасности. Но стоявший у двери милиционер толкнул меня с такой силой, что я кубарем скатился по ступенькам крыльца.
В то же мгновенье рядом остановилась машина. Оба сексота подняли меня и втолкнули внутрь. Машина тотчас рванула с места. Энкаведешники мигом меня обыскали и, не обнаружив никакого оружия, отняли драгоценный вещмешок. Все это делалось абсолютно молча.
Я пытался задавать наивные вопросы:
— Кто вы такие? Куда вы меня везете? Что я сделал? — Но ни тот, ни другой не проронили ни слова до самого конца пути.
Машина остановилась у решетчатых ворот, охраняемых вооруженными часовыми в голубых фуражках с красными околышами. Сомневаться не приходилось: я вхожу в клетку со львом.
Меня отвели в большую комнату, где ожидали двое в штатском. Мне было приказано сесть на стул в углу, а мой мешок положили на стол перед одним из обитателей этого кабинета, должно быть, начальником.
Начальник тут же заговорил со своим напарником по-французски, затем перешел на итальянский, затем, как я догадался, на испанский и все это время неотступно следил за мной. Видимо, они подозревали во мне шпиона и таким образом пытались по выражению моего лица определить, какой из этих языков я понимаю.
Как доказать, что я не шпион? В любой другой стране, наоборот, им пришлось бы доказывать мою вину, но только не в России. Я понимал, эти энкаведешники способны на все, они могут заставить человека признать, что он прибыл с Луны.
Вот сейчас они вытащат из моего мешка Танах и тфилин, вещественные доказательства моих религиозных убеждений, а это само по себе преступление. Потом — справку от отказе призвать меня на службу в чужую армию. К тому же в справке написано, что у меня тиф — чистейшей воды липа, что может подтвердить любой врач. Ну, и следом хлебные карточки, номерок на ночлег, значит, я контактировал с советскими военнослужащими. Все ясней ясного: дело на меня уже готово!
Но почему же они не вытряхивают мешок? Чего они ждут? Если подозревают в шпионаже, отчего ж не ищут секретные документы, карты, шифры? Чего им надо? Может, попытать счастья, попросить мешок, заявив, что хочу есть?
— Товарищ, — обратился я к тому, которого принял тут за главного. — Можно, я возьму мешок? У меня там хлеб, я умираю от голода?
Он взял мешок и ощупал его, затем раскрыл. К счастью, хлеб лежал сверху и дальше начальник рыться не стал. Он завязал мешок и бросил мне. Я вынул хлеб и в раздумье принялся есть.
Внезапно мне в голову пришла неплохая мысль: я вытащил книгу Сталина и, не переставая жевать, взялся за чтение. Энкаведешники так и впились в меня глазами. Один вскочил и с криком:
— А это еще что за контрреволюционная книжонка?! — вырвал у меня из рук сталинское творение.
Второй, озадаченный необычным написанием еврейских букв, проговорил:
— Да это и вправду похоже на антисоветчину, а?
И оба они уставились в книгу, причем положили ее перед собой вверх ногами.
Пожевывая свой хлебушек, я тянул время. Но в конце концов и моему терпению настал предел:
— Как вы назвали эту книгу, контрреволюционной? А вы положите ее, как следует, и взгляните на титульный лист.
Лица их побелели, когда главный, будто он стоял на сцене, громко прочитал название, набранное русскими буквами на авантитуле:
— «И. В. Сталин. Вопросы ленинизма»… Да, это величайшее произведение! Пожалуйста, можете читать дальше.
Тогда я вытянул « Краткий курс истории ВКП(б)»; «Падение Парижа» и, держа в мешке руку на Библии, невинным голосом поинтересовался:
— Хотите, я вам покажу и другие мои «антисоветские, пропагандистские» издания?
— Не надо, — ответил главный, и я понял, что начало битвы я выиграл: больше они рыскать в моем мешке не будут.
Только Провидением можно объяснить всю эту историю с книгами, которые я случайно заметил в киоске, с такой неохотой купил, затем — подумать только! — чуть не вернул обратно, а в итоге оказалось, они достались мне в подарок. Все это придало мне мужества. Я встал и подошел к главному:
— Товарищ! Почему меня тут держат? В чем меня обвиняют?
Он удивленно поднял брови:
— Молодой человек! Вы что, рассчитываете провести нас, прикрывшись книгами Сталина?
— Ничего я не прикрываюсь! Я колхозник, собираюсь вернуться к себе в деревню. Там ждет меня мой трактор. Проверьте мои слова у председателя нашего колхоза «Коробка». Это всего в семидесяти километрах отсюда! Не понимаю, за что вы меня арестовали.
Он готов был уничтожить меня взглядом. И все же я, видимо, хорошо сыграл роль.
— Вам придется дождаться товарища полковника, — выдавил из себя главный. — И тогда посмотрим, так ли вы невиновны, как изображаете. А тем временем мы свяжемся с Коробкой.
Он явно врал: во-первых, в Коробке сроду не было телефона, а во-вторых, было видно, что он вообще сейчас впервые в жизни услышал об этой крохотной деревушке.
Но тем не менее атмосфера все-таки разрядилась. Со мной заговорили доброжелательней и даже предложили сигарету. Не уверен, что отношение ко мне изменилось из-за ошибки с книгой Сталина, о чем я мог бы рассказать полковнику. Нет, скорее это была уловка — расположить меня к себе и вызвать на откровенность.
Я продолжал изображать из себя неотесанного деревенского парня, который находится под огромным впечатлением от мудрости великого вождя. Николай Ефимович в свое время предупреждал: любое проявление интеллекта или политического кругозора может стать поводом для подозрения в троцкизме, что еще опаснее, чем шпионаж. Постепенно я обрел уверенность и больше не боялся. Вытянувшись на лавке, я тихонько шептал молитвы. Полковник объявился только к полуночи, и меня отвели к нему в кабинет. Это оказался толстый коротышка с огромным животом и бычьей шеей. Самым приветливым тоном он предложил мне сесть. Я отказался. Пока полковник поудобней устраивался в своем кресле, я решил представить из себя саму оскорбленную невинность.
— Товарищ полковник, — начал я, не дожидаясь, когда он приступит к допросу, — можно мне спросить, почему меня тут держат? Дома меня ждет трактор. В сегодняшней «Правде» опубликован призыв товарища Сталина ко всем колхозникам — повысить урожай во имя победы. Как же я смогу внести свой вклад в это важное дело, если сижу тут у вас и теряю время?
Он откинулся на спинку кресла и буквально пронзил меня взглядом. Холодок пробежал у меня по спине. Сработает ли моя тактика или весь этот риск понапрасну?
— Да, я слыхал, что ты тракторист, — произнес полковник, выдержав долгую паузу. — Нравится ли тебе жизнь в Советском Союзе? Родился ты и вырос в капиталистической стране, в фашистской Польше, ну и как тебе теперь в обществе всеобщего равенства, коллективизма?
Я был уже стреляный воробей и с блеском сыграл свою роль до конца:
— Товарищ полковник! Когда я попал в Советский Союз, меня сразу направили в колхоз. Сказать по правде, у меня сперва были сомнения в идее коллективизма, но я решил так: если миллионы крестьян по всей великой стране счастливы, значит, в этом скрывается многое. В первую же неделю меня послали на курсы трактористов. Представляете, мне выпала возможность получить специальность! Да еще какую! О пропитании заботиться не приходилось, у меня была крыша над головой, одежда, товарищи — что еще требуется простому рабочему человеку?
— А разве не лучше, чтобы у каждого крестьянина был свой надел земли?
Что ж, и этот вопрос не застал меня врасплох.
— Конечно, нет! — с готовностью соврал я, и даже сам удивился своему искусству лицедействовать. Впрочем, я прекрасно понимал, что малейшая ошибка в этой игре обойдется мне слишком дорого — мучительные пытки, приговор, Сибирь, смерть. — Вам, городским, возможно, не понять, что значит для крестьянина трактор, молотилка, прочая сельская техника. Как может простой пахарь мечтать о собственном тракторе? Вы даже не представляете себе, сколько мудрости заложено в идее коллективного хозяйства! Это радость, счастье для простого человека. Тот, кто это придумал, несомненно, гений! Честно говоря, я до сих пор не знаю, кто именно сказал о необходимости колхозов, Ленин или Сталин? Но в том, что один из них, — не сомневаюсь. Потому и купил я эти книги, надо подучиться немного.
Я вытянул из мешка свои книги и выложил их на стол перед полковником. Он глянул на них и одобрительно заметил:
— Великий Сталин — вот твой гений!.. Но продолжим. Итак, в связи с тяжелой болезнью в армию тебя не взяли, и теперь ты возвращаешься в Коробку. Отлично! Но что же ты делал в польском посольстве?
— А, так вот почему меня арестовали! Ха-ха-ха! — рассмеялся я. — Признаюсь вам по правде: я прочитал в газете, что Сталин выделил польскому посольству пятьсот миллионов рублей для польских беженцев. То есть кому Сталин хотел дать эти деньги? Этим господам фашистам, этим ленивым собакам? Не-ет! Товарищ Сталин дал эти денежки нам, таким, как я, — рабочим людям, товарищ Сталин — друг человека труда! Уверен, уж он бы вшивому капиталисту и копейки не подарил! Вот я и подумал: поскольку я здесь, в Куйбышеве, почему бы мне не получить немножко от той огромной суммы, которую по доброте своей выделил нам Сталин? Не то чтоб мне очень нужны деньги. В колхозе у меня есть все, что человеку нужно, но пусть уж этим капиталистам достанется хоть немножко поменьше.
Физиономия полковника оставалась непроницаемой. Пойди пойми, клюнул он на мои россказни или нет. Но вот он наклонился ко мне, словно собирался поведать что-то секретное, и очень медленно, отчеканивая каждое слово, произнес:
— Скажи-ка, товарищ, а в посольстве ты получил паспорт или какие-нибудь другие документы?
Вот оно что! Вот на что он намекает! Я посмотрел полковнику прямо в глаза:
— Паспорт? А для чего он мне? Я могу прожить в нашей Коробке еще хоть сто лет, кому там нужен мой паспорт! Ведь в деревне все друг друга и так прекрасно знают.
Полковник что-то записал для себя.
— Где ты остановился в Куйбышеве?
— На военном пункте недалеко от вокзала. Вот талон на обед, без которого я остался из-за ваших сотрудников.
В кабинете вновь повисло молчание. Полковник сверлил меня взглядом, словно хотел во что бы то ни стало прочитать мои мысли. В эти мгновения я еще проанализировал наш с ним разговор: речь моя была раскованной, в духе туповатого крестьянского парня, круглого дурака. Но достаточно ли убедительно прозвучали мои рассуждения? А не вызовут ли они обратную реакцию? Уж в чем — в чем, а в допросах у этих господ опыт есть, и, возможно, паспорт всего лишь предлог, а к делу полковник приступит позже. Убедил ли я его по крайней мере в том, что болтлив и хотя бы уже по этому не гожусь ни в какие шпионы?
Тем временем полковник, очевидно, прикидывал в уме, в чем же можно меня обвинить.
— Слушай ты, тракторист, — выдал он наконец. — А ведь в Куйбышеве ты проживаешь на незаконном основании. Тебе не положено оставаться в городе. Чтоб ноги твоей здесь не было! Ясно?
Это был далеко не худший вариант, и я отважился попытать еще счастья:
— Товарищ полковник, а если в посольстве мне велят прийти завтра? Вы же сами знаете, как эти буржуйские бюрократы ведут себя, когда дело касается рабочего человека. Разрешите мне остаться на денек!
Полковник встал, показывая тем самым, что разговор окончен:
— Я тебя предупредил: не играй с огнем. Проживать в Куйбышеве тебе никто не разрешал. И не в моей власти выдавать такие разрешения.
Я был свободен! Невероятно!
На трамвае я вернулся к вокзалу. И физически, и морально я был как выжатый лимон. Когда же наконец в посольстве начнется рабочий день и я смогу рассказать доктору Зейденману, как я попал в НКВД и сумел выбраться оттуда живым и невредимым?
Чуть свет я был уже у посольских дверей. Тот же милиционер стоял на своем посту. Небрежно справившись, который сейчас час, и услышав, что часов у него нет, я с видом победителя вошел внутрь.
В посольстве велось круглосуточное дежурство, о моем аресте здесь уже знали. Россия и Польша, два союзника, не спускали друг с друга глаз. Нет худа без добра: акция, предпринятая НКВД, ускорила оформление моего паспорта. Вручив его, меня направили в подвал — за экипировкой.
Коробки с одеждой и обувью, присланные американскими евреями, громоздились до самого потолка. Но и тут царил антисемитский душок: новые ботинки и прекрасные английские рубашки мне не дали. Даже не справившись о размерах, мне сунули костюм с еще сохранившейся после химчистки биркой «Эпштейн», пару старых ботинок, солдатское одеяло и четыре куска американского мыла. Впрочем, на русском черном рынке даже это старье стоило целое состояние. И если учесть, что вместе с паспортом доктор Зейденман дал мне выбитые из польского фонда помощи 500 рублей, то я теперь был просто богачом.
Паспорт представлял собой большой лист бумаги, где все записи были сделаны на трех языках — польском, французском и русском, за исключением графы «Профессия — раввин», которая ограничивалась лишь польским и французским. Внизу, на русском языке, шло обращение к советским властям: «В случае необходимости просьба оказывать гражданину Польской Республики помощь и содействие». Этот документ с фотографией и печатью посольства, удостоверявшей польское гражданство, удачно дополнял второй, выданный военными в Гузаре и свидетельствовавший, что я являюсь бывшим солдатом, демобилизованным из армии по болезни.
При прощании доктор Зейденман пожелал мне всего самого наилучшего.
— Надеюсь, вы все-таки станете польским воином!
Впрочем, эти слова были обращены скорей не ко мне, а к самой армии. Армии, которой ни он, ни кто-нибудь из политиков или генералов несчастной Польской Республики никогда не видел!
…В Коробке меня встретили по-разному: кто-то удивился, кто-то обрадовался, кто-то расстроился, а иные испытывали досаду — их-то мужчины были на фронте.
— Быстренько он войну выиграл, — саркастически заметил конюх.
Я слышал, как они за моей спиной перемывали мне косточки. Слышал я и как косоглазый Николай съязвил:
— Еврей всегда найдет выход, не то что наши — немые!
Я всем показывал справку, в которой на польском и русском языках официально удостоверялось: «Демобилизован из армии по болезни (тиф)». Это производило большое впечатление, особенно чужие латинские буквы. Пожилые при этом долго разглядывали оттиснутого сверху польского орла. Некоторые даже смахивали слезу, видно, этот орел напоминал им своего, царского, двуглавого.
Врать мне пришлось и дальше, во всех подробностях расписывая «ужасную эпидемию тифа» в жарком азиатском климате. Закон известный: одна ложь порождает другую. Но все это казалось обитателям деревни фантастикой, а потому верили они мне на слово, без всяких сомнений. Как и прежде, жили они в полной изоляции, в мое отсутствие старикам даже газет никто не читал.
Анна с матерью приняли меня радостно, дети плясали вокруг от счастья. И тем не менее я не мог не почувствовать, что Анна и старуха что-то затаили. В их поведении нет-нет, да проглядывала холодность и отчужденность, чего я никак не ожидал. Сперва я подумал, что это из-за Анниного мужа, который вот уже несколько месяцев не подавал о себе вестей, но потом решил, что они боятся моего «тифа». Пришлось заверить: врачи меня проверили и перепроверили, прежде чем отпустить после такой тяжелой болезни.
— Я полностью вылечился, — убеждал я своих хозяев. — Просто пока слишком слаб, чтобы нести службу. Вот наберусь сил и скоро встану снова в строй.
Как выяснилось, кто действительно болен, так это дедушка Антон. Я тут же хотел бежать к нему, но Анна заметила, что голодного меня никуда не отпустит. Старуха взялась за готовку, а Анна тем временем куда-то исчезла. Вернулась она, когда я уже поел, и к председателю мы отправились вдвоем.
По дороге Анна завела разговор о том, как тяжело одной без мужа кормить семью, как надо всегда иметь дома запасы продуктов, чтобы дети были уверены в куске хлеба на завтра.
— Но Анна, — возразил я с деланным удивлением, — разве сама идея коллективного хозяйства не направлена на то, чтобы дать людям уверенность в будущем?
Она даже остановилась от неожиданности:
— Где ты наслушался этой чуши? Все это бредни!
— Только вчера я прочитал об этом в книге Сталина, — ответил я, удивленный ее горячностью.
— И ты этому веришь? — зло спросила она. — Да хоть бы тут все с голоду передохли, им плевать! Посмотри на нас: все, что мы выращиваем, забирают подчистую! Налогом облагается абсолютно все! Если б мы не воровали, пропали бы совсем. Эти сволочи, — она вдруг перешла на шепот, — даже похоронки не хотят прислать, если твой солдатик погиб. Разве может быть, чтоб шла такая страшная война, а у нас не только в деревне, по всему району до сих пор ни одной похоронки?! А все, знаешь, почему? Потому что вдове полагается пенсия на детей, а саму ее положено освободить от части налогов и тогда уж ни один партийный начальник не осмелится гнать ее на работу, как скотину. Чего проще: никаких похоронок! А без официальной бумажки какая ты вдова? Такая же кляча, как и все остальные. Каждый городской боров нас презирает, потому что мы бессловесные твари. Их мы кормим, а сами с детьми перебиваемся с хлеба на воду.
Страстная исповедь Анны меня поразила. Никогда раньше не говорила она, что живет ради одного — прокормить детей, сохранить им жизнь, быть им не только матерью, но и кормильцем.
— Это все из-за того, что о муже так долго нет никаких вестей, — прошептала она сквозь слезы, словно оправдываясь.
Как мог, я постарался ободрить бедную женщину, говорил, что не надо терять надежды, что муж обязательно вернется…
Но вот и председательский дом, возвышающийся на противоположном краю деревни.
Жена Антона Григорьевича доила корову.
— Мама, давайте помогу, — мгновенно вызвалась Анна.
— Нет-нет, иди лучше проведай старика… А-а, и Хаим тут! Добро пожаловать! Рада, что ты вернулся! Идите оба к отцу, расскажите, что да как на белом свете. Для него это лучшее лекарство, ничего нет целебней увлекательной истории!
В доме было темно. Дедушка Антон лежал на деревянной кровати, покрытой простым соломенным тюфяком. Лицо его пожелтело еще больше обычного, нос заострился.
— Подойди сюда. Поближе, сынок, — тихо попросил он. — Если тебе удалось выжить после тифа, меня можешь уже не бояться: это просто старость. Пока молодой, о ней не думаешь, а как придет, проклятая, проклинаешь ее, да что толку? — Он взял мою руку в свою холодную сухую ладонь. — Люблю быть вместе с молодыми…
— Что говорит врач? — спросил я.
— Какой врач, сынок? О чем ты? Разве он поедет в такую глухомань к какому-то бедняку?
Председательша принесла две деревянные кружки с парным молоком, пирог с картошкой и вместе с Анной снова вышла. Все еще держа мою руку в своей, старик с интересом слушал обо всем, что произошло со мной в Куйбышеве и в Гузаре.
Когда я закончил и мы выпили все молоко до донышка, дедушка Антон чуть слышно спросил:
— Хаим, а ты знаешь, почему Анна пришла с тобой? Друг мой, она сюда пришла не просто так. Она сюда сегодня уж трижды наведывалась. — Он помедлил немного. — Сначала дай слово, что никому не скажешь.
— Я никогда не даю никаких клятв, но обещаю вам, что буду молчать.
Старик несколько раз тяжело вздохнул и наконец приступил к делу:
— Ты знаешь нас уже достаточно хорошо, чтобы понимать: мы не самые плохие люди на свете. Ведь правда? Но вся штука в том, что каждый из нас вынужден воровать. Воровать не ради, конечно, того, чтоб разбогатеть, а чтоб выжить. Да в этой стране все воруют, кроме Сталина. Ему это ни к чему, ему и без того принадлежит все. — Это и раньше мне было хорошо известно, какая ж тут тайна? Дедушка Антон притянул меня поближе к себе, и я послушно наклонился. — Анна работает, как вол, только бы прокормить детей, мать-старуху да саму себя. И все равно они голодают. А сын мой сейчас ничем не может ей пособить. Вот я и думаю… Ты ж хорошо относился к Анне и ее ребятишкам, сколько ни зарабатывал, ей отдавал. Но как уехал, так она совсем чуть не пропала. И они со сторожихой решили: заработок твой делить меж собой пополам, деньги-то к нам продолжали присылать. — Старик по-прежнему крепко держал меня за руку, но ладонь его заметно подрагивала. — Обе считали, что обворовывают не тебя, а государство, ведь после того, как тебя призвали, причитающееся прежде тебе стало государственным. То есть твои деньги должен был забрать себе Сталин. Само собой, мы не ожидали, что ты вернешься. Ну вот, а теперь получается, что Анна с этой сторожихой крали как бы у государства, а на самом-то деле у тебя. И коли ты вернулся, им теперь не сдобровать.
Он выдохся и умолк.
— Как же они могли обойтись без моей подписи? — подивился я. — Они что, ее подделывали?
— Нет, мой друг, этого не требовалось. Когда ты еще был здесь и получал продовольствие, ты же расписывался. И на многих бланках расписался вперед. Сторожиха часть этих бланков припрятала, и им с Анной оставалось только заполнить пустой листок с твоей готовой подписью.
Я рассмеялся: вот так находчивость, вот так практичность! Кто бы мог подумать, что горькая действительность может научить простых деревенских женщин так хитро воровать?
Дедушка Антон по-прежнему не выпускал мою руку из своей.
— Ну, сынок, что ты теперь собираешься делать? Если принесешь мне заявление, я как председатель вынужден буду арестовать собственную невестку.
— Это Анну и волнует? — легко сказал я. — Тогда я скажу, что сделаю. Завтра с самого утра первым делом отправлюсь на склад и подпишу еще пачку бланков. Ведь я вернулся к вам ненадолго. Как только оправлюсь после болезни, меня снова призовут. Ну что, я вас наконец успокоил?
Старик засмеялся, но закашлялся и, не в силах сразу ничего ответить, одобрительно похлопал меня по спине.
— Я всегда ей говорил, — пробормотал он, едва отдышавшись, — тебе нечего бояться. Но вот ты вернулся, и Анна со сторожихой места себе не находят от страха, — он устало прикрыл глаза, едва слышно бормоча: — Спасибо тебе, сынок! Спасибо…
Волнение сменилось покоем. Антон Григорьевич был человек без запросов, без особых желаний, покорный судьбе. Только одного он хотел — увидеть своих сыновей, вернувшихся живыми с войны.
Я осторожно высвободил свою руку. Старик спал.
Издательство «Швут Ами».
Рав Ицхак Зильбер,
из цикла «Беседы о Торе»
Недельная глава Хаей Сара
Рав Александр Кац,
из цикла «Хроника поколений»
Авраам исполняет завет Творца и идет в незнакомом ему направлении. Ханаан стал отправной точкой для распространения веры в Одного Б-га.
Рав Моше Вейсман,
из цикла «Мидраш рассказывает»
Авраам хотел достичь совершенства в любви к Ашему
Нахум Пурер,
из цикла «Краткие очерки на тему недельного раздела Торы»
Что общего между контрабандистами и родителями, которые обеспокоены поведением взрослого сына? Истории по теме недельной главы Торы.
Рав Элияу Левин
О кашруте. «Чем это еда заслужила столь пристальное внимание иудаизма?»
Рав Александр Кац,
из цикла «Хроника поколений»
Авраам отделяется от Лота. К нему возвращается пророческая сила. Лота захватывают в плен, и праотец спешит ему на помощь.
Рав Моше Вейсман,
из цикла «Мидраш рассказывает»
Авраму было уже семьдесят пять лет
Дон Ицхак бен-Иегуда Абарбанель,
из цикла «Избранные комментарии на недельную главу»
Праотец Авраам стал светом, которым Творец удостоил этот мир. Биография праотца в призме слов Торы.
Рав Александр Кац,
из цикла «Хроника поколений»
Сара умирает. Авраам не перестает распространять веру в Б-га и отправляет Ицхака в ешиву.
Батшева Эскин
После недавнего визита президента Израиля Реувена Ривлина в США израильскую и американскую прессу облетела сенсационная фотография, на которой Президент США Джо Байден в Овальном кабинете Белого Дома стоит перед израильским президентом на коленях
Рав Моше Вейсман,
из цикла «Мидраш рассказывает»
Сатан, огорченный тем, что не смог одержать победу ни над Авраамом, ни над Ицхаком, появился теперь перед Сарой.
Рав Йосеф Б. Соловейчик
Мы все члены Завета, который Б-г установил с Авраамом.