Whatsapp
и
Telegram
!
Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch
Колхозное собрание

Оглавление

Дни становились все короче. Птицы уже потянулись в теплые края. И стадо мое тоже готовилось к морозам: коровы нагуляли основательный жи­рок, у овец к тому же отросла густая шерсть. Только я по утрам и вечерам дрожал от холода: кроме лохмотьев, едва прикрывавших тело, никакой другой одежды у меня не было.

С каждым днем я все позднее выводил стадо в поля и все раньше пригонял обратно. А потому у меня больше времени оставалось на чтение старикам газет и вообще на общение с жителями деревни. Я полюбил сидеть на конюшне, прижавшись спиной к теплой печке.

Как-то вечером я вдруг обратил внимание, что интерес моих слушателей к газетным новостям заметно упал. Обыч­но они слушали меня с открытым ртом, боясь пропустить хоть слово, особенно когда после чтения мы переходили к обсуждению последних сообщений. Теперь же, несмотря на то, что мы говорили о таком важном вопросе, как открытие союзниками второго фронта, никто меня не слушал. Старики молча переглядывались друг с другом, глазели по сторонам и, по всему чувствовалось, мыслями были где-то далеко. Я отложил газету. К моему удивлению, никто тотчас не потянулся к ней, чтоб — как бывало всегда — разорвать на самокрутки. Что-то произошло, но что именно, мне было непонятно.

Я спросил напрямик: в чем дело? Ни один не ответил. Немцы прорвались к Москве? Форсировали Волгу? Почему старики от меня что-то скрывают? Разве я не заслужил уже их полного доверия?

Что ж, в тот вечер я заглянул к Антону Григорьевичу. Но его не оказалось дома.

— Да он в правлении, — сказала председательша. — Готовятся с татарином к колхозному собранию.

Тогда я направился к Гончаровым. Уж Николай Ефимович наверняка мне все разъяснит. Но и учителя не было дома. Как сказала Евгения, он вместе с Сумматовым и председателем тоже готовится к собранию.

Все трое? Следовательно, повестка дня будет какая-то экстраординарная. Но почему именно Гончаров? Ведь Ни­колай Ефимович прежде никогда не принимал участия в организации колхозных собраний.

— Так это ж необычное собрание! — Видимо, Евгении самой не терпелось поделиться с кем-нибудь своей новостью. — Знаешь, кто на нем будет присутствовать? Сама товарищ Томашева. А это значит, что собрание наверняка будет очень важным.

Евгения говорила о Томашевой, заведующей отделом пропаганды и агитации райкома партии, так, словно та была ближайшим другом самого Сталина.

Не теряя времени, я повернул к большой избе, в которой располагалось правление колхоза. А там уже яблоку упасть было негде, люди сидели даже на полу. И я тоже пристроился в уголке у двери, ведущей в спальню хозяйки избы. Сквозь чуть приоткрытую дверь было видно, что ико­на в углу спальни исчезла. Видать, Б-гу и партийному руководителю вдвоем не место под одной крышей, и хозяйка решила от греха подальше припрятать икону.

Ожидая начала собрания, люди перешептывались между собой. По обрывкам доносившихся с разных сторон фраз я понял, что все ждут чего-то необычного. Впрочем, об этом нетрудно было догадаться хотя бы уже по тому, что Сумматов, будучи и без того здесь полновластным хозяином, все же пригласил сегодня вдобавок партийную чиновницу. Крестьяне из-за всего этого заметно нервничали.

Но вот подъехала и Томашева. В окно было видно, как из небольшой повозки, в которую была запряжена мо­лодая ладная кобылка, выбралась полная женщина в довольно новом, во всяком случае без малейшего намека на заплаты, пальто, что уже само по себе выделяло ее из толпы. В каждом движении Томашевой чувствовалась уверенность в собственной значимости. Ее встретили подобострастными приветствиями и радостными улыбками. Но ко­гда она шла по залу, в спину ей глядели уже без улыбок — настороженно и угрюмо.

За столом в президиуме Томашеву уже ждали Сумматов и Антон Григорьевич. Она подошла, села рядом с ними и сразу начала оглядывать собравшихся, словно выискивая что-то проницательными карими глазами. Я поймал себя на том, что не хотел бы сейчас встретиться с ней взглядом, и с особой остротой ощутил, отчего люди так боятся эту женщину.

Во всем проявлялась чужеродность райкомовской начальницы — и в белых, пухлых, явно не знавших крестьянской работы руках с чистыми, аккуратно подстриженными ногтями, и в висевшем на полной шее дорогом медальоне в виде оправленной в золото красной звезды, внутри которой красовался портрет Сталина. А перед ней, прямо на ледяном полу, сидели крестьяне — в разных фуфайках, платьях и штанах, с корявыми, изъеденными тяжелой работой руками. От этой толпы пахло не духами — потом, самосадом, навозом…

Наконец Антон Григорьевич поднялся и, представив го­стью, сразу дал ей слово. Начала она традиционно, с привета от победоносной Красной Армии, которая «под руководством военного гения товарища Сталина крушит ненавистных фашистов, врагов всего человечества». Собравши­еся слушали эту давно набившую оскомину чепуху безразлично, лузгая семечки и терпеливо выжидая, когда доклад­чица перейдет к основной части своего выступления. В глазах людей был один и тот же немой вопрос: чего ей надо, что еще она нам приготовила?

Но вот и дождались:

— От имени великого Сталина, от имени славной Красной Армии, от имени воюющего Ленинграда, — выкрикивала Томашева, — я призываю вас! Миллионы наших братьев сражаются с оголтелыми фашистами и их союзниками финнами! Враг кричит на весь мир, что Ленинграду придется сдаться или он умрет голодной смертью. Враг заявляет всему миру, будто в Ленинграде не осталось ни одной кошки или собаки, потому что все они съедены голодными жителями, будто войска Ленинградского фронта питаются мороженой капустой прямо с полей. Но мы докажем врагу, что никогда не отдадим наш Ленинград! Мы, весь народ, обеспечим ленинградцев и героических защитников города всем необходимым! В связи с этим я и призываю вас, жителей Коробки, сдать для Ленинграда все зерно! Все, до последнего зернышка!

Напряженная тишина воцарилась в зале. Женщины перестали лузгать семечки, а мужики еще сильней задымили самосадом. И это после того, как выплачены все налоги, в том числе и дополнительный военный налог! А они так надеялись, что оставшиеся крохи дадут им возможность про­держаться зиму, ведь должно быть хоть какое-то вознагра­ждение за тяжкий труд! И вот все рухнуло. Значит, снова, второй год подряд, деревня не получит на трудодни ничего. Прошлой осенью им ничего не оставили из-за плохого урожая, пообещав вернуть долг нынче. Теперь, из-за войны, о долге уже никто не заикался, а тут выясняется, что вдобавок вновь выгребут все подчистую, до последней крошки…

Томашева молча оглядела поникшую толпу. Сумматов попытался разрядить ситуацию, пообещав, что долг будет возвращен на следующий год, причем непременно. Собрание в ответ не проронило ни слова. Протестовать не имело смысла, зерно все равно заберут, а заодно еще прихватят и говорливого храбреца. Что толку возражать — сгинешь бесследно.

Сумматов поднялся:

— Разрешите, товарищи, ваше молчание считать ответом. Итак, отвечая на призыв горячо любимого товарища Сталина, колхозники Коробки готовы послать Ленинграду все имеющееся у них зерно нынешнего урожая!

Но голос его при этом потерял привычную звонкость, став каким-то надтреснутым и хриплым.

— Кто против предложения товарища Сумматова? — подвела черту Томашева.

Ни слова, ни вздоха.

— В таком случае, — победно объявила партийная начальница, — товарищ председатель колхоза, можете отметить в протоколе, что предложение принято единогласно.

У дверей уже начали вставать, когда нежданно в толпе раздался женский голос.

— Товарищ Томашева! — сдавленно выкрикнула Анна, и все головы тут же повернулись к ней. — Мы, само собой, готовы отдать Ленинграду все, что у нас есть. У меня там и брат с семьей живет. Я сама буду рада последнее послать армии, нашим мужьям. Но ведь для того, чтобы и дальше работать, нам самим надо что-то есть. А потому я все-таки предлагаю хоть немного зерна оставить в деревне.

В наступившей тишине Томашева вперила свой немигающий взгляд в Анну. Но тут все вдруг захлопали в знак одобрения, и Анна, ободренная аплодисментами, подняла руку, вновь требуя слова:

— И передайте, товарищ Томашева, нашему дорогому вождю и учителю, что мы готовы для победы над проклятым врагом отдать все, даже наши жизни!

Честно говоря, такого я от Анны не ожидал. Она не только единственная в деревне нашла в себе смелость вы­ступить против коммунистического произвола, но и сумела сделать это на удивление тонко, с истинно дипломатическим тактом.

Впрочем, Томашева не думала сдаваться:

— Но у вас ведь есть личные земельные наделы, у вас под боком богатые лесные дары. Вы, в конце концов, можете охотиться на зверя. А ленинградцы? Им на кого охотиться, на фашистов? Но кто ж питается падалью? — И она хмыкнула, довольная своей неуклюжей шуткой.

Тут уж на защиту невестки да и всей деревни поднялся молчавший до сих пор Антон Григорьевич:

— Что же это вы говорите, товарищ Томашева? Если все отправятся в лес по грибы да ягоды, кто ж тогда будет работать? Вы же сами знаете: часть урожая у нас поели крысы, часть погнила на полях, а все потому, что у нас с уходом мужиков на фронт большая нехватка рабочих рук. Так что, я считаю, Анна Михайловна права. Давайте и вправду оставим немного ячменя в деревне. Его можно варить прямо в поле, и люди тогда будут работать лучше, а значит, мы сможем дать стране больше продовольствия. Надо смотреть вперед. — Дедушка Антон сделал короткую паузу и тоже решил подстраховаться: — И передайте там, наверху, что я, лейтенант запаса, хоть уже и немолод, но готов встать в строй с нашими сыновьями, чтобы отдать жизнь за Сталина, за любимую Родину-мать! Я хоть сейчас готов в бой! Однако надо помочь и этим бедным женщинам, чьи мужья, сыновья бьются ноне с врагом. И женщин надо подкормить, чтобы они тоже могли отдавать себя без остатка битве на мирном фронте, а не мотаться по лесу за пропитанием.

Томашевой некуда было деваться, и она отступила, правда, всего лишь наполовину, разрешив питаться за колхозный счет только тем, кто трудится в поле, далеко от дома, а те, кто работает в деревне, пусть кормятся своими силами.

По дороге домой я спросил Анну, про какого это брата, живущего с семьей в Ленинграде, она говорила. Что-то прежде я о нем ничего не слыхал. И она поведала мне историю, которую рассказывал мне уже Гончаров: про старшего брата, по приказу партии получившего в тридцать лет образование, женившегося на ленинградке, вступившего в ВКП(б), но совсем забывшего отчий дом и близких. Анна говорила обо всем этом с горечью. И даже уже дома она никак не могла остановиться, повторяя, что ленинградский родственничек, небось, теперь стыдится сво­их деревенских родичей.

Старуха тоже не удержалась:

— Вот она, нонешняя-то молодежь! Разве ж она прошлое держит в мыслях? Помнится, однажды старик мой вернулся из Самары с пустыми руками — работы там не сыскал, денег нет и жевать нечего. Вошел в избу и говорит: «Нет у меня для вас хлеба. Мяса только могу дать. На, мать, режь меня на куски!..» Помнишь, Аня? — Она тихо заплакала, машинально утирая слезы. — Ну вот, а потом, слава тебе Г-споди, приехали американцы с полевыми кухнями. Сначала ребятишек накормили, а потом и всех остальных. От голодной смерти спасли! А теперь молодые клянут американцев капилистами. — Она так и сказала: «капилистами», видимо, не очень-то хорошо пред­ставляя себе смысл этого слова. — Да что там чужая доброта, они и про материнскую-то заботу позабыли! Да ты глянь в окошко-то. Видишь? Это ж все наши поля! Мужу моему смолоду не нравилось в городе, так мы сюда приехали и получили как раз этот надел. Все бы хорошо, да тут всех как начали загонять в колхозы… Вот теперь все детям да внукам напоминаю, где наша землица. Чтоб знали, если наступят иные времена. Мне-то уж не дожить… — И она с полной безнадежностью махнула рукой.

…Наступила зима, метельная и безжалостная. Польские зимы, хоть и снежные, и ветреные, но по сравнению с русскими, словно ягненок перед волком. Не удивительно, что советские возлагали на свою зиму, способную остановить ненавистного врага, столько надежд. Задул ледяной ветер, настолько сильный, что будь ты хоть в самой теплой одежде, пронизывал буквально до костей. Под ударами этого ветра трещал замерзший лес, ломались сухие ветви и целые деревья, и было такое ощущение, будто Создатель в Своем гневе решил все порушить в этом далеком краю. Одно лишь было спасение — укрыться в избе и слушать, как неистово завывает снаружи вьюга. В ужаса­ющей тьме зимней ночи не видать ни зги, только страшные видения встают в разыгравшемся воображении Тут уж весь превращаешься в слух и лежишь, ожидая, как бы не повалило бревенчатые избяные стены, пока в конце концов не провалишься в сон.

Утром весь мир становится иным — белым-белым. Это постаралась ночная буря, знак гнева Всевышнего. Только внимательный взгляд позволял рассмотреть под навалившим снегом знакомые очертания изб, заборов, деревьев, кустов.

Стадо не надо было больше выгонять в поле. Теперь всякий день меня ждала новая работа. Но я-то к ней был по-прежнему совершенно не готов: лапти мои совсем прохудились, а одежда превратилась в настоящее тряпье. Спасибо дедушке Антону, который принес старые валенки и фуфайку. Снег на дворе был сухой, жесткий, так что галоши не требовались. Мать Анны подарила связанный ею свитер, сама Анна дала теплые носки и рукавицы. Все это было как нельзя кстати: мороз стоял градусов за тридцать, а снег в считанные дни навалил под самые окна.

Жизнь в деревне почти замерла, в основном только кормили скот. Дни стали совсем короткими, зато ночи казались бесконечными. Без лампы (я уж давно не работал трактористом, а следовательно, и керосин взять было неоткуда) и уж, конечно, без электричества и радио я не находил себе места. Вновь вернулось ко мне чувство полнейшего одиночества и заброшенности.

Но директивы сверху продолжали поступать. Враг стоял уже под стенами Москвы, и было приказано всем мужчинам от 15 до 65 лет, которых по каким-либо причинам не взяли в армию, пройти военную подготовку. В Коробке таких набралось пятеро, в том числе Гончаров и, к моему немалому изумлению, я сам. Это было проявлением долгожданного доверия, тем более что всех нас предстояло готовить не к чему-нибудь, а к партизанской войне. До сих пор польское посольство никак не отреагировало на мои письма, и все складывалось так, что в недалеком будущем меня вполне могли призвать в Красную Армию.

Центр партизанской подготовки находился в татарской деревне. Дважды в неделю ездили мы туда на санях. Нашим инструктором был сержант-татарин, незадолго до то­го вернувшийся в родную деревню после ранения. Целый день мы трудились, лазая по три-четыре часа в глубоком снегу, изучая тактику партизанской войны и снежную мас­кировку. К вечеру я едва держался на ногах от усталости. Но это было настоящее мужское дело, и, возвращаясь уже в темноте к себе в Коробку, довольные собой, мы перебрасывались шутками. Управлявший обычно лошадью Гончаров отпускал поводья, и она сама резво бежала по накатанной снежной колее. Нередко в эти минуты Николай Ефимович обсуждал всякие деревенские новости или давал мне практические жизненные советы.

— А что, — говорил он, — женись на Сулейке. Сумматов многое может для тебя сделать.

Я отнекивался, в который раз повторяя, что о женитьбе и думать нечего хотя бы потому, что скоро надо будет уходить на фронт, но учитель все равно не отставал. Ему нравилось поддразнивать меня, примериваясь к роли свата:

— Ты меня выручил, не дал моей семье распасться, — подмигивал он. — Долг платежом красен. Теперь я должен помочь тебе жениться так же удачно, как я сам!

Однажды дедушка Антон пригласил меня с собой на охоту. Я отказался, не постеснявшись объяснить почему: если человек убивает зверя, чтобы избежать голодной смер­ти, это еще понятно, но так просто, из спортивного интереса… Нет, не могу. Это уже преступление, убийство.

— Да с чего ты решил, что мы пойдем на зверя лишь бы его убить? — спросил Антон Григорьевич, в нетерпении поглядывая на дальний лес. — Видал мои туфли, в которых я езжу в город? А пальто у моей старухи какое? Где ж новые взять?

Денег-то, сам знаешь, колхозникам не платят. А так — шкурки сдал, тебе за это квитанцию. А по квитанции и обувь можно получить, и одежду какую-никакую. Есть та­кая хорошая организация — «Союзпушнина». Ихний агент к нам зимой не реже раза в месяц наведывается. И ему хорошо, и нам польза. Понял?

Выше всего государство ценило, конечно, соболий мех. Но не брезговало и лисицей. Причем охотники, чтобы не­нароком не испортить шнурку, выходили на зверя без ружья. К примеру, уж на что лиса хитрая, а и ее крестьяне перехитрили. Выследили, что в свою нору она всегда возвращается по собственным следам, это ее и губит. Не одна лисица попалась так в охотничий капкан. Но когда дедушка Антон рассказывал, как лисице, если охотник застает ее в капкане еще живой, перерезают горло, у меня, видимо, было такое выражение лица, что он с грустной улыбкой похлопал меня по плечу:

— Да какой же из тебя, парень, солдат? Как ты врагу в живот штык-то воткнешь?

И тогда я согласился-таки пойти с ним на охоту. Нет, я по-прежнему не собирался никого убивать, я хотел только посмотреть. Но к вечеру, когда стемнело, даже это начало терзать мою совесть. В такие вечера я обычно лежал, слушая завывания ветра, и под его заунывное пение уносился мыслями в родной дом или в мечты о будущем. Но в тот вечер я лежал и мучился: ну зачем я согласился идти на эту охоту? Не опускаюсь ли я незаметно для самого себя до уровня неграмотных русских крестьян?

В то же время мне не давал покоя саркастический вопрос Антона Григорьевича: и правда, смогу ли я убить на­циста в рукопашном бою? Хватит ли у меня внутренней силы хотя бы для того, чтоб нажать на курок и выстрелить в гитлеровца? Разве немецкая мать не ждет своего сына обратно точно так же, как ждет меня моя? Раз за разом повторял я себе, что в конце концов немцы первые начали эту бойню и теперь уж не место для сантиментов. Жалость к врагу даже морально оправдать нельзя! Убить нациста значит защитить себя. Или как сказано в Талмуде: «Если тебя придут убивать, выйди и убей первым».

Долго не мог я уснуть. Моему воображению представлялись лисы, бегущие по снегу, чтобы раздобыть еды для своих лисят, и попадающие в капканы. Потом я перелетал вместе с ветром в далекую Ломжу, где немцы охотятся на мой народ точно так же, как здешние охотники на зверей.

Как же мои родные переносят нынешнюю зиму? Есть ли у мамы теплое пальто? Ведь все у нас сгорело при бомбежке Ломжи. Ах, какой красивой была мама в своей шубе с собольим воротником! Дедушка Антон собирается сдать десяток шкурок, чтобы иметь возможность получить жалкое пальтецо. И это в государстве рабочих и крестьян! Да в капиталистической Польше он бы за одну шкурку получил двадцать таких пальто!

Назавтра по дороге в лес дедушка Антон терпеливо втолковывал мне охотничьи заповеди. Самое главное — не сбиться с дороги, особенно зимой, когда все вокруг покрыто снегом и даже опытному человеку немудрено за­плутать в этом белом однообразии. Во-вторых, очень важно как следует запомнить место, где поставил капкан, по­тому что его так заметет, что и с собакой не разыщешь. По дороге старик время от времени делал на деревьях зарубки, чтобы не сбиться с дороги на обратном пути; двойные отметины на стволах означали, что здесь поставлен капкан.

Неожиданно Антон Григорьевич остановился и кивнул мне на следы, хорошо видные в глубоком снегу:

— Вот она!

От большого дерева следы вели куда-то далеко в лесную чащу. По словам старика, здесь прошел крупный зверь и совсем недавно. Мне было велено стоять в сторонке и не высовываться, чтоб не спугнуть добычу.

— А почему бы не отыскать по следам нору и не забрать лисят? — поинтересовался я.

— Так то ж лиса, хитрющая тварь! — уважительно засмеялся дедушка Антон. — Она прежде, чем уйти, нароет с десяток ложных ходов вокруг своей норы. Пока один ход раскопаешь, лисята по другим разбегутся.

Поставив пять капканов, мы уселись на поваленное дерево, чтобы передохнуть и подкрепиться. После долгой прогулки по глубокому снегу старик тяжело дышал. Мне стало жаль его: мотаться по холодному заснеженному лесу, расставлять капканы, выслеживать и убивать лисиц, сдирать с них шкурки, а потом сдавать это добро — и все только для того, чтобы разжиться жалким пальтецом! Нет, не стариковская это работа.

— Дедушка, мы ведь с вами друзья? — спросил я, жуя сухой хлеб.

— Друзья, очень даже хорошие друзья, а как же иначе!

— Обещайте, что никому не скажете!

Сдвинув на лоб свой малахай, старик почесал в затылке:

— Ну, обещаю.

— Вы говорили, будто за одну большую лису можно получить целых две пары обуви, так? А сколько за ту же шкурку получит «Союзпушнина»?

— Сколько? А я вот раз спрашивал агента на приемном пункте, так он сказал, что после обработки продадут за сотню рубчиков.

— Эт-та, дедушка, у меня есть для вас новость, — прошептал я. — Они продают эти шкурки за границей и за очень большие деньги. К примеру, в Польше до войны они продавали их за пятьсот злотых за штуку. Я знаю, у моей мамы на шубе был такой соболий воротник. А пятьсот злотых — это сто пар обуви!

Сосульки под носом у старика слегка задрожали, и на лбу вдруг набухла жила.

— Подлые свиньи! — выдохнул он наконец, предварительно оглянувшись, чтобы убедиться, что рядом нет посторонних. — Мы тута, значит, ползаем по пояс в снегу, а они еще выкобениваются! Я ведь в прошлый раз чуть не на коленях стоял перед скупщиком, чтоб он разрешил мне получить эту вшивую пальтушку для моей старухи! А пальтушка-то — простая тряпка на какой-то дрянной подкладке. Мы, значит, тута корячимся, а они, бездельники этакие, вона какие загребают деньжищи!

Старик остановился, чтобы перевести дух, и снова закричал:

— Да ты только глянь на наших бедных баб! Сами начесывают шерсть, отбирают хлопок, сами прядут, сами шьют себе одежонку. В прошлом годе у моей старухи так руки ломило — спасу нет! Доктор сказал: ревматизм. А у ней и надеть нечего. Руки болят: ни спрясть, ни сшить не может. Вот я и побег на охоту, чтоб достать ей фабричную пальтушку. Двух лисиц им сдал! А теперь выясняется, что эти сволочи… Ну, подожди, увидишь, что я им устрою…

По дороге домой Антон Григорьевич подстрелил двух одичавших свиней, которые во множестве бродили по лесу.

— Это к столу. Знаю, вы, евреи, не едите свинину, так что давай я их сам потащу, а ты неси ружье и лопату.

Дедушка Антон сдержал слово: он и вправду устроил «Союзпушнине» небольшой подарочек. На Западе это называется кратко: бойкот. Количество шкурок, которые обыч­но каждую зиму сдавала деревня, резко упало. Скупщик, не долго думая, кинулся в райком партии, и оттуда немедленно прислали какого-то секретаря. Тут, конечно, снова собрали собрание, и райкомовец сходу взял быка за рога:

— Товарищи! Привет вам от победоносной Красной Армии, — завел он уже всем знакомую песню, — которая под руководством величайшего военного гения всех времен и народов, дорогого товарища Сталина, нанесет скоро последний удар по немецким захватчикам! Однако, чтобы воевать, нам нужны танки, самолеты, боеприпасы. У нас их, само собой, много, но надо еще больше. Поэтому Советское правительство покупает у вас шкурки диких зверей и продает их потом в страны загнивающего капитализма, товарищи! А на вырученные деньги приобретается недостающая военная продукция. Вот, значит, какой расклад. — Райкомовец на секунду умолк и обвел всех внимательным взглядом. — Между тем партии стало известно, что вы резко уменьшили сдачу шкурок государству. Почему? Может, кто-то считает, что все эти роскошные меха нужны лично товарищу Сталину? Так взгляните на портреты: сами видите — он всегда в одном и том же скромном простом френче. Уверяю вас, так же скромно одеваются не только все руководители нашей любимой Родины, но и вообще все москвичи. Поймите: эти меха идут капиталистам в обмен на вооружение. Так кто же из вас не хочет помочь собственному сыну, мужу, брату, которые воюют сейчас с фашистами?! Могут сказать, что уж слишком мало вам платят за эти шкурки. Но не будем забывать, товарищи: лес-то государственный. А вы им пользуетесь вовсю. Ну-ка, представьте себе, если б вам это запретили, выставили по краям леса часовых и с нарушителей драли бы штрафы, — где бы вы тогда брали ягоды, грибы да дрова, без которых вам не обойтись? А где б скот пасли? Могут сказать, что вы платите налог за пользование лесом. Но ведь налог этот государство может поднять хоть в тысячу раз, однако оно же этого не делает. Так что еще раз повторяю: государству очень нужен мех ценного зверя! И еще вот что: партия Ленина-Сталина всегда заботилась о благосостоянии рабочих и крестьян. Вот вам еще одно тому подтверждение: мы обратились в «Союзпушнину», и они согласились удвоить количество купонов за каждую сданную шкурку.

Я сидел в углу и наблюдал за выражением лиц согнанных на собрание крестьян. Как умело сочетал райкомовец угрозы и лесть, навязывая волю партии, как легко шел он к своей цели, используя волшебное, устрашающее имя Сталина! И все это почувствовали, никто ни разу не улыбнулся насмешливо, не покачал сокрушенно головой. Каждый боялся выразить хотя бы намек на несогласие со словами посланца партии, было ясно: этот чужой человек — безжалостный исполнитель воли всесильного вождя.

На другое утро Антон Григорьевич, отозвав меня в сторонку, прошептал:

— Ну, спасибо, дружище! Благодаря тебе мы хоть в два раза больше купонов получили. А то надрать нас хотели. До революции, чтоб ты знал, все эти земли и леса принадлежали графу Воронцову. А мы были издольщиками и, пока он проживал в своем Париже, обрабатывали его землицу. Но лес-то был открыт для всех. Кто б тогда мог подумать, что когда-нибудь нам придется платить налог за пастбища да за дрова! И еще штрафами стращают!.. Граф Воронцов никогда б такого не сделал, а эти от имени правительства рабочих и крестьян хватают подчистую все, что мы производим. Неужто им мало, что вся деревня голодает и сдает налог на леса, поля? Так еще зимой должны охотиться, ничего почти не имея взамен…

На полях уже лежал снег, а под ним в скирдах немалая часть так и не убранного урожая. Официально это объяснялось нехваткой рабочих рук. Но, думаю, это было отговоркой, потому что, рассказывали, не лучше обстояли дела и до войны. Тогда ссылались на неисправность сельхозтехники. Что ж, отговорки всегда найдутся. А на самом деле причина была совсем в другом — просто никому ни до чего не было дела.

Хлеб в скирдах приходилось подвозить к самому комбайну, потому что он постоянно застревал в глубоком снегу. Каждое утро женщины набивались в огромные сани, и я отвозил их в поле. Там они разгребали снег, сваливали снопы в сани, а я вез его к комбайну. Телега продвигалась еле-еле. Жаль было бедных лошадок, от которых валил пар, когда они пробирались через поле, по брюхо утопая в сугробах. Никто, впрочем, и не думал возмущаться тем, что я не погоняю лошадей. Женщинам это было на руку, они могли хоть немного передохнуть и погреться у костра, на котором варилась ячневая каша, нам всем на обед.

Разгружать сани у комбайна было не легче. Пот катился у меня по лицу, но стоило остановиться, и пот превращался на морозе в сосульки, а все тело вмиг промерзало до костей. Тут уж я спешил поскорее вернуться к огню и погреться вместе со всеми. Иногда женщины были не в силах подняться, чтобы снова приняться за погрузку, и продолжали сидеть, протянув к костру руки и ноги. Я тоже не торопил их, делая вид, что все идет нормально, и вскоре они снова вставали и брались за лопаты и пилы.

Но вот однажды, едва завидев, что я возвращаюсь, они схватились за работу с невиданным энтузиазмом. В первый момент я не понял, с чего это они так усердствуют. Но тут заметил, что в нашу сторону едет на санях Антон Григорьевич. Ну и что, при нем тоже никто никогда не рвался в бой. Только потом я увидел, что в санях у дедушки Антона сидит какая-то женщина.

Наконец председатель подъехал к самому костру и позвал всех:

— Сюда, товарищи! Идите обогрейтесь, передохните малость.

Похоже, гостью здесь знали. Она была молодая, довольно полная, и одета на удивление хорошо. Встретили ее приветливыми улыбками.

— Здравствуйте, товарищи! — крикнула гостья, выбравшись из саней.

— Все вы хорошо знаете товарища Воронкину, — представил ее Антон Григорьевич. — Учтите, она приехала к нам специально, так что вы уж внимательно выслушайте, что она вам скажет.

Воронкина поплотнее запахнулась в свою шубу и встала у костра вместе с женщинами, словно лишний раз хотела показать, что она здесь такая же, как все остальные.

— Дорогие товарищи! — приступила она к делу. — Меня прислал к вам не только секретарь райкома, я здесь по приказу самого великого Сталина. Несмотря на всю за­нятость, товарищ Сталин нашел время, чтобы обратиться к нам, активистам большевистской партии, с призывом — идти к людям и просить у них денег на войну. Всякий понимает, что во имя победы страна несет огромные расходы, но кто, скажите, откажет в помощи нашим мужчинам, которые героически сражаются с врагом за родное со­циалистическое отечество? Конечно, можно бы увеличить военный налог, но товарищ Сталин сказал: «Мы не хотим отбирать у народа нажитое тяжким трудом». Да что говорить, все вы и сами знаете, как заботится наш вождь о благосостоянии трудящегося человека! Вот товарищ Сталин и решил: не просто попросить денег или изъять в виде налога, а взять в долг, до победы. А после войны правительство вернет эти деньги, причем с процентами. Товарищ Сталин лично обещает, что «победный заем» будет возвращен людям! Не сомневаюсь, каждый из вас откликнется на просьбу любимого вождя и даст как можно больше. Подписаться на заем — это еще и дело чести. О каждом, кто даст деньги, будет доложено лично товарищу Сталину.

Все молчали. Последняя фраза скрывала в себе явную угрозу: если доложат про каждого сдавшего, то про каждого не сдавшего — наверняка.

Первым тишину нарушил председатель:

— Тут есть у нас паренек, который знает в деревне всех, грамотный. Пусть он еще разок объяснит значение «победного займа». — И дедушка Антон тяжело опустил руку мне на плечо.

— Рада познакомиться! — протянула ладошку Воронкина. — А ты что же не на фронте?

Вопрос был как нельзя кстати: с одной стороны, я рад был рассказать о своем деле представителю райкома партии, с другой же — не мешало еще раз объяснить всем женщинам, что я никакой не симулянт и рвусь на фронт.

— К сожалению, я и сам не понимаю, почему до сих пор здесь, — ответил я. — Не раз писал и райвоенкому, и маршалу Тимошенко, и даже самому товарищу Сталину. Но все безуспешно. Конечно, это противоестественно, что я тут болтаюсь, в то время как все мужчины воюют, но, видно, армии западники не нужны.

Антон Григорьевич велел женщинам продолжать работу, а мне ехать с Воронкиной в деревню и помочь ей в сборе подписей на заем.

Как и все в российской глубинке, Воронкина была рада поболтать с иностранцем, которые так редко встречаются в этих краях. Мы ехали по белой бескрайней земле, под серым пустым небом, и я тщательно обдумывал каждый ответ на ее многочисленные вопросы, стараясь, чтобы ни одно мое слово не расходилось с идеями Ленина и Сталина, а не то угодишь в троцкисты, немецкие шпионы или еще куда похуже. Но вопросов было столько, что, боясь в конце концов сбиться, я предпочел поскорее сменить тему:

— Товарищ Воронкина, объясните мне, пожалуйста, получше цель этого займа.

Она обернулась ко мне. Меня пронзил недоуменный взгляд всезнающего начальника.

— Ты что же, думаешь, Сталин сам будет финансировать войну?

Что она хотела этим сказать?

— Поймите меня правильно: я не критикую, я только хочу узнать. В капиталистической стране, где сырье и предприятия находятся в частных руках и государство вынуждено покупать все, что ему надо, от ложек до самолетов, заем выпускается, чтобы поднять курс валюты. Но зачем выпускать заем при советской системе, когда все сырье, предприятия принадлежат государству и за труд платят продуктами, производимыми в государственных же колхозах и совхозах?

Воронкина ответила сходу, без запинки:

— Мы идем к коммунизму, когда будет действовать принцип «от каждого — по способностям, каждому — по потребностям», к полной отмене денег. Но сейчас мы живем еще в социалистическом обществе, а значит, деньги нужны как средство поощрения и распределения благ. Это временно, но пока необходимо.

Ясное дело, она барабанила по учебнику из партшколы.

Лошадь перешла на шаг. Уже видна была крайняя изба, в которой жил дядя Андрей, старый пастух. Воронкина решила, что у него непременно должны быть сбережения:

— Пусть хоть что-нибудь пожертвует для народа, не только ж ему коров пасти. В конце-то концов разве накопительство не буржуазная черта? Это у вас там люди не верят в будущее и откладывают деньги, а у нас при социализме о завтрашнем дне людям тревожиться не надо, о них думают государство, партия, Сталин.

Больше спрашивать ее было нечего. Лучше помолчать. С коммунистами разговаривать — что ходить по тонкому льду: никогда не угадаешь, в какой момент провалишься.

— Раз молчишь, значит, тебе все ясно, так я понимаю? — сказала Воронкина. — Если нет, спрашивай дальше, люблю разговаривать с иностранцами.

Что ж, я спросил:

— А почему бы советскому правительству попросту не напечатать еще денег? Конечно, если уж Сталин объявил «победный заем», то это, несомненно, очень нужно, но все-таки народ должен знать причину. Взяли бы да напечатали побольше денег, и таких людей, как вы, которые очень нужны государству, не надо было бы посылать по деревням.

Она долго не знала, что ответить, но в конце концов все же нашлась:

— Что значит напечатать побольше денег? Так капиталисты грабят трудящихся, а у нас на первом месте стоят интересы, благосостояние народа. — И гордясь собственной находчивостью, посмотрела на меня с чувством превосходства.

Тогда я вынул из кармана пятирублевую бумажку:

— Смотрите, что тут написано: «Правительство СССР». У вас случайно нет червонца?

Она расстегнула шубу, затем три толстые кофты и наконец извлекла на свет десятку.

— А теперь прочитайте, пожалуйста, что написано на вашей купюре.

— «Государственный банк СССР», — послушно прочитала моя спутница и стала внимательно рассматривать пятерку и десятку. — Смешно сказать, но раньше я никогда не замечала этого разночтения. А почему так, там — «правительство», а тут — «банк»?

Она смотрела на меня, ожидая ответа.

Во всем этом не было никакой политики, и я чувствовал себя спокойно.

— Деньги обеспечиваются золотым запасом страны, и она печатает их столько, сколько у нее золота, — высказал я свое предположение. — Ответственность за это обеспечение несет все государство, потому на десятке и написано: «Государственный банк СССР». Но золотом обеспечиваются не все деньги, а только те, что не меньше червонца. Оттого-то на пятерке и сказано: «Правительство СССР». За границей принимаются только крупные купюры, а мелкие — для внутреннего пользования. Так вот, я и спрашиваю: зачем же этот заем? Почему правительство не может напечатать побольше мелких денег?

Воронкина продолжала озадаченно разглядывать обе банкноты.

— Никогда прежде об этом не задумывалась, — медленно произнесла она. — Действительно, почему?

Я уж давно заметил: у партийных начальников мозги развиты однобоко — главное, чтобы не подвергнуть сомнению линию партии. Их так учат — не как думать, а о чем. А иначе каким образом проконтролировать их мысли?

— А может быть, партия хочет тем самым затормозить покупательную способность населения, — не то ответила, не то спросила Воронкина и, довольная найденным наконец решением, улыбнулась. — Ну что, я права?

— Частично да, — согласился я. — Однако в деревне, к примеру, и без того ничего не купишь. Здесь даже одежду, обувь приходится шить самим. Так какую же покупательную способность можно затормозить, если ее попросту нет?

Наш разговор прервал встретивший нас на пороге своей избы дядя Андрей.

— Заходите, — кинул он вместо приветствия и первый шагнул в дом.

Мы вошли следом. Дышать внутри было совершенно невозможно. Тут же за перегородкой зимовали корова и куры, а окна не раскрывали с осени. Я представил гостью и остановился в проеме двери, чтобы впустить сюда хоть немного свежего воздуха. Но старик тут же на меня заворчал:

— Закрывай скорей, Хаим! Холодно! — И едва я захлопнул дверь, забросал меня вопросами: — Почему так редко заходишь?

Он обращался только ко мне, будто и не замечал стоявшую рядом Воронкину, которая тем временем прикрывала лицо шалью, не в силах, видно, дышать этой вонью. Мне и самому не терпелось выбраться отсюда поскорей: пусть какой угодно мороз, только бы не эта душегубка.

— Я к вам, дедушка, завтра загляну, тогда и поговорим. А сейчас товарищ Воронкина хочет с вами побеседовать по одному важному делу.

Гостья не заставила себя ждать. Начав с того, что два сына старика, насколько ей известно, погибли в боях с белыми (а старик-то говорил мне, будто один сражался как раз против красных), что сам он всю жизнь честно крестьянствует и что его в колхозе все уважают, она сразу выразила уверенность, что он поможет нашей Красной Армии и подпишется на «победный заем».

Старик, как ни удивительно, согласился без малейших колебаний.

— Вот это настоящий патриот! Сразу откликнулся на призыв товарища Сталина! — радостно воскликнула Воронкина. — Сколько же вы, дедушка, собираетесь дать?

Старик оглядел свою нищую избенку и рассмеялся беззубым ртом:

— Что ж тут смешного, — недовольно сказала Воронкина. — Предлагаю вам подписаться на пятьсот рублей, ну и еще немного. Только прямо сейчас!

Не переставая смеяться, старый пастух хлопнул меня по плечу:

— Эт-та, что ж я, советских законов не знаю? Коли задолжал государству, а отдавать нечем, за каждые сто рублей отсидишь в тюрьме месяц. Я б с радостью помог войне с этими проклятыми фашистами, да слишком стар, а денег у меня хоть шаром покати. Так что давайте уж подпишусь на полтыщи, и сажайте меня в тюрягу на пять месяцев. Только можно ли это считать подмогой?

Я взглянул на Воронкину. Лицо ее пылало, то ли с мороза, то ли от ярости.

— Слушай ты, старый дурак! Наши сыновья истекают кровью в беде, а он тут насмешничать выдумал! Тьфу! — И она плюнула старику прямо в лицо. — Да я тебя за антивоенную пропаганду и контрреволюцию в лагере сгною! Пойдем, товарищ, — повернулась она ко мне. — Нечего разговаривать с этим врагом народа!

Воронкина распахнула дверь и ждала меня, назло «это­му контрреволюционеру» впуская в избу клубы морозного воздуха. Я хотел хоть как-то сгладить ситуацию, но старик меня опередил.

— Ха! Ха! Ха! Меня в моем возрасте, дамочка, уже ничем не запугать. Хоть в тюрьму тащите, хоть ставьте к стенке! Я Красной Армии двух сынов отдал, а ты, член партии, чего ей отдала?! Ха! Ха! Ха!

Воронкина зло хлопнула дверью и, не оглядываясь, побежала к саням. Я поспешил за ней. Казалось, стариковский смех преследует нас и на свежем воздухе. Некоторое время мы ехали молча.

— Был бы он лет на десять-двадцать моложе, — наконец процедила сквозь зубы моя попутчица, — уж я б его проучила! Ну ничего, десять лет без права переписки я ему устрою!

Я сидел ни жив ни мертв, боясь вставить хоть слово. Но вот и председательская изба, куда нас обоих пригласили сегодня на обед.

— Знаешь что, — сказала вдруг Воронкина, перед тем как мы вошли. — Я тебе говорила, что заем, как мне кажется, выпущен, чтобы попридержать покупательную способность населения. Но теперь я думаю — причина совсем в другом. Просто бумаги не хватает в стране, ведь большинство бумажных комбинатов находятся рядом с Ленинградом, и сейчас они, наверно, не работают. Вот тебе и вся причина.

— Вы считаете, что старика и вправду следует посадить в тюрьму из-за каких-то пятисот рублей? — отважился я наконец заступиться за дядю Андрея. — Да он там наверняка помрет!

Мстительная улыбка исказила ее лицо:

— Нет, я так не считаю. Но революционер должен быть тверд со всеми, даже со стариком. Коммунист обязан быть беспощадным к врагам народа и прочей нечисти! …А, впрочем, если ты пообещаешь мне, что старик будет помалкивать и никто не узнает о его сегодняшних шуточках, я тоже постараюсь обо всем этом забыть.

Я, конечно, тут же поклялся ей, что мы оба будем немы, как рыба.

Продолжение

Издательство «Швут Ами».


Несмотря на то, что Тора строго-настрого запретила евреям употреблять кровь, так называемые «кровавые наветы» из века в век преследовали различные еврейские общины. Читать дальше