Из цикла «Иди сынок», темы: Хаим Шапиро, Великая Отечественная война, Советский Союз
Лейтенант Крулев сдержал слово и договорился, чтоб меня приняли на военный завод. Как я был счастлив, покидая Кузар-Паш! По сравнению с этой казахской деревней на заводе был настоящий рай! Мне дали большую комнату в общежитии для холостяков. Каждый день я обедал по карточкам в заводской столовой. К услугам заводских была даже небольшая библиотека. Короче, здесь вполне можно было жить и работать.
Порядки на заводе были строгие. Всем рабочим выдавали специальные пропуска, которые менялись каждую неделю. У ворот круглые сутки дежурила военная охрана, да и весь наш завод, выпускавший ручные минометы, работал круглосуточно, в две смены, по двенадцать часов каждая, и без выходных.
Меня определили в литейный цех. Здесь из песка делались формы, которые затем обжигали в печи. В готовые формы заливали расплавленный металл — его носили в ведрах прямо из печи. После того как металл застывал, формы ломали и готовили песок для следующих форм.
Самую тяжелую работу выполняли казахи. Бригадиром у них была русская женщина, член ВКП(б) и прекрасный администратор. Начальник литейного цеха, инженер-металлург Степан Ульянович Кузенков, был высокий шестидесятилетний мужчина, всегда серьезный: никто никогда не видел, чтобы он улыбался.
Несмотря на то, что литейка была довольно примитивной, механическая мастерская при ней имела отличное оборудование: тут стояли первоклассные станки из Америки, Швеции и Германии.
Бригадир поставила меня подручным. Я должен был после отливки очистить от песка наполовину готовый миномет и отнести его в мастерскую. Здесь требовалась тщательная очистка: ведь малейшая песчинка могла послужить причиной повреждения не только самого миномета, но и дорогостоящего станка, на котором орудие оснащалось приспособлением для стрельбы.
Самое тяжелое начиналось потом, когда приходилось грузить минометы в тачку и отвозить в соседнее помещение, где стоял огромный электробарабан. Заполнив барабан, я включал мотор, и минометы начинали крутиться в этом жутком чреве, проходя дополнительную шлифовку.
На эту операцию отводилось полчаса, и я в это время болтался по шумному и пыльному цеху или по механической мастерской, любуясь, как ловко и умело обращаются с огромными станками совсем молодые ребята.
Однако самым впечатляющим зрелищем были печи. Вид раскаленного жидкого металла приводил меня в трепет. Я припадал к темному глазку и подолгу наблюдал, как металлолом, постепенно нагреваясь, теряет форму и растекается, словно яичница на сковородке. Часть лома таяла быстро, другая — упрямо сопротивлялась до тех пор, пока в печь не вдували свежую струю кислорода. И тогда бесцветная масса превращалась в бело-кремовую жидкость, прямо на глазах наливающуюся красным. Впервые в жизни попав в литейный цех, я испытывал нескрываемое восхищение.
Моим сменщиком оказался очень доброжелательный русский старик, которому на вид было уже под семьдесят. Он старался научить меня всему, что умел сам. Я же, закончив свою смену, загружал для него барабан тяжелыми минометами, чтобы хоть немного облегчить ему работу.
Ему тоже хотелось чем-нибудь помочь мне. Как-то раз, когда я пришел на смену, старик, глянув на мои разваливающиеся ботинки, предложил:
— Оставь-ка ты их мне ненадолго. Им давно уже требуется хороший ремонт.
— Да что же вы сможете сделать, если нет кожи? — засомневался я.
— Это уж, парень, мое дело. Ты мне, я — тебе!
То, что ворованное меняется на ворованное, мне было хорошо известно. Но что можно украсть на военном заводе? Не обменяет же он на кусок кожи миномет? Но тем не менее ботинки я ему отдал.
Эта смена была для меня истинным мучением: то я наступал босой пяткой на кусок горячего металла, то на острую стружку. Но увидев свои обновленные башмаки, я обомлел. Достаточно было хоть мельком взглянуть на отличные толстые подошвы, чтобы догадаться, откуда они. Это был ремень от барабана!
— Дедушка, что вы наделали?! — воскликнул я. — Как же мы теперь будем работать?
— Не переживай, сынок, — улыбнулся старик и обнял меня за плечи. — Я сперва заказал другой ремень. Этот давно уже сносился. Не веришь? Пойми, снабженцу тоже надо чинить свою обувь. А ремни — это по его части. До тебя здесь работал один казах. Он мне ни разу ни в чем не пособил, а в моем возрасте даже самая малость — большое дело. Ты не представляешь, какая это мне подмога, когда ты делаешь за меня пару загрузок. А что я тебе починил твои башмаки, так это мне только в радость. И запомни: в нашей стране не своруешь — не проживешь!
Заметив, что я подолгу кручусь у печи, пытаясь понять, как и что в ней работает, начальник цеха Кузенков сам стал рассказывать мне о литейном производстве:
— Видишь, в печи идет настоящая война — один металл сильней, другой слабей. Они борются с огнем, по-разному сопротивляясь высоким температурам…
Нередко Степан Ульянович звал меня в свой кабинет. Как и многие русские, он жаждал побольше узнать о том мире, который находился за пределами СССР. Свободного времени у меня хватало, беседы наши были долгими и интересными. Откуда-то начальник цеха знал гораздо больше, чем писали русские газеты. Что касается линии партии, то он относился к ней довольно скептически. В конце концов мы даже подружились. Еще больше наши симпатии друг к другу окрепли на почве совместных трапез. Ведь у меня был рис!
Из своего колхоза я вывез целый мешок риса. Это была плата за мою работу. В заводской столовой кормили всего раз в день. Отдав продовольственную карточку, человек получал обед из двух блюд — суп и кашу. Но порции были очень скудные. Мясо давали раз в неделю и, конечно же, не кашерное, а потому мне приходилось от него отказываться, налегая на свой рис. Самому приготовить рисовую кашу или плов не составляло проблем: «плита» у меня была. После того, как жидкий металл разливали в формы, я ставил на одну из них горшок, и к тому времени, когда форма застывала, еда была готова.
Мне завидовали вся литейка и механическая мастерская. Когда я садился за свой рис, десятки голодных глаз следили за мной неотступно. Жаль, но я не мог никого угостить, на всех моего мешка хватило бы едва на неделю. Но начальнику цеха я отказать не мог. Наша дружба на почве риса началась, когда он, проходя мимо, случайно увидел, как я подкрепляюсь.
— Ого! — сказал он, наклонившись. — Вкусно?
— Было бы еще вкусней, если добавить щепотку соли да кусочек масла. Это ж рисовый отвар на воде, — отверил я.
— Пойдем! — приказал Кузенков и повел меня к себе в кабинет.
Он уселся за свой рабочий стол, а я, держа в руках дымящийся горшок, — напротив. Сперва мы обсудили медлительность англичан и американцев в открытии второго фронта и сошлись на том, что все вокруг правы — союзники нарочно тянут, мечтая о собственной выгоде. А затем, как бы невзначай глянув на мой горшок, Степан Ульянович вдруг заметил:
— А откуда у тебя такой крупный рис? Тот, что нам по крохам дают на карточки, — мелкий, желтый, не идет ни в какое сравнение с твоим.
Я пожал плечами:
— Вероятно, это из отборного, который отправляют в Москву. А тот, что дают по карточкам, — остатки, да к тому же, небось, смешанные с пшенкой.
Кузенков несколько раз ругнулся по поводу такой вопиющей несправедливости и все это время не в силах был оторвать глаз от горшка.
— Товарищ Кузенков, — решился я, — я бы с удовольствием угостил вас, но я уже ел из этого горшка.
Он засмеялся:
— Ну и что?
Потом вытащил откуда-то ложку и радостно воткнул ее в рассыпчатую кашу.
— О, великолепно! — воскликнул он, обжигаясь. — Если б ты достал такого риса и на мою долю, уж я бы раздобыл и соли, и даже немного шпига.
— Нет, я не ем ничего жирного, только подсолнечное масло. Но риса я вам дам, причем на других условиях: если вы мне предоставите два выходных.
Мне было неловко просить его об этом, ведь я работал на заводе без году неделю. Правда, у меня для того было оправдание:
— Видите ли, в Кузар-Паше мне должны еще немного риса. Но что толку сидеть здесь и ждать, когда там вспомнят об этом и привезут? Надо ехать самому.
Обычно натурплата в колхозах производилась по окончании года, когда сдадут государству налог. Однако в исключительных случаях можно было получить свою долю и до срока. Ну, например, если подкупить председателя. Рассчитывал я и на то, что удастся прикупить немного риса у кого-нибудь из кузар-пашских казахов.
На следующий же день начальник цеха принес немного соли и бутылочку с подсолнечным маслом, и мы с ним разделили мою трапезу, словно это само собой разумелось. Больше того, Кузенков объявил, что даст мне два дня и даже связанные женой перчатки — для «подарка» председателю колхоза.
Несмотря на свою инженерную должность, зарплаты и пайка инженера Кузенкову явно не хватало. А металлургический завод — не пекарня, съедобного тут ничего не украдешь.
Совместные трапезы очень нас сблизили. Однажды в разговоре Кузенков даже упомянул Троцкого, чье имя в Советском Союзе было под строжайшим запретом. Между тем передо мной в который раз встала все та же, вновь приводившая меня в трепет проблема: как избежать работы по субботам? Что в русском, что в казахском колхозе мне удавалось выйти из этой трудной ситуации, но здесь, на военном заводе, она была просто-таки тупиковой. Как пробить эту глухую стену? Я стал уже даже жалеть, что уехал из Кузар-Паша, надо было мне прежде подумать о проблеме субботы… Но отступать было поздно.
В конце концов меня осенило. По плану для очистки отливок надлежало загружать в барабан 25 минометов. А что если хоть немного увеличить загрузки? Наутро я проверил свою идею. Вместо 25 я загрузил в барабан сразу 50 минометов. И — получилось! Тогда я увеличил загрузку до сотни, а затем и до 125. И снова все шло хорошо. Правда, при максимальной загрузке, в 125 минометов, поверхность оружия выходила не столь гладкой и к тому же грязно-белого цвета. Тогда я попробовал увеличить время обработки с получаса до 45 минут. И опять-таки — процесс шел нормально! Все качественные параметры, за которыми следил строгий ОТК, сохранялись.
К концу недели на своем участке я сумел превысить норму ровно вдвое и образовавшийся задел спрятал в углу, за барабаном. Там всегда было настолько грязно, что никто туда никогда не заглядывал.
Когда появился сменщик и я показал ему груду минометов, готовых к отправке в механическую, он глазам своим не поверил:
— Что такое? Ты что, сорвал производство? Да бригадирша тебя повесит!
Я объяснил, что все в порядке, все идет по плану, но я что-то плохо себя чувствую и хотел бы завтра немного подлечиться.
— Здесь минометов ровно на целую смену. Будьте добры, отправьте их завтра вместо меня в механическую, а я отлежусь.
Старик меня обнял:
— Я хочу поговорить с тобой, как с родным сыном. Мои оба погибли под Москвой. Ты давно у нас в Советском Союзе?
— С того дня, как Германия напала на Россию.
— Ну, а я с рождения. Я прошел тут огонь, воду и медные трубы, послушай моего совета: не пытайся удвоить или утроить норму. Никогда, слышишь? Никогда! Возможно, ненадолго ты даже станешь героем и имя твое попадет в газеты. Но ты останешься стахановцем всего на неделю. Уже на следующей — начальство скажет: «Если один человек может увеличить норму, почему бы ее не увеличить для всех?» И вот за то же время и за те же деньги тебе придется вкалывать в три раза больше! Ты, наверно, еще выдержишь, а меня это убьет. Пожалей старика. Я всю жизнь прожил среди евреев и знаю, вы люди добрые. Пожалей, давай останемся друзьями. Спрячем эти минометы, и обещай мне, что впредь не станешь больше так делать.
— Что вы, отец, у меня и в мыслях не было как-то прославиться, — постарался я заверить старика. — И меньше всего я хотел вас в чем-то ущемить. Просто мне хотелось завтра передохнуть. Так вот, давайте скооперируемся: я буду давать вам дневную норму минометов, а вы мне — возможность не выходить один раз в неделю.
— Послушай-ка, сынок, я уж не в том возрасте, чтоб меня водили за нос. Я всю жизнь, повторяю, прожил среди евреев. Ты можешь сказать мне правду? Почему именно завтра? Потому что это суббота?
Он произнес «суббота» с таким значением, какое вкладывают в это слово только евреи. Я засмеялся.
— Если вся загвоздка именно в этом, — увидев, что угадал, рассмеялся и он, — я помогу тебе с превеликим удовольствием!
Выбора у меня не было, и я признался, что он прав. Мне ничего не оставалось, как пообещать, что в благодарность за тайную поддержку привезу и ему риса из Кузар-Паша.
Неделю спустя Кузенков дал мне два выходных и вручил обещанные перчатки для подношения Ахматову.
А еще через пару дней я уже стучал в дверь квартиры инженера. Жена Кузенкова, с которой мы до сих пор не были знакомы, при виде верблюда и двух чужих людей, один из коих к тому же казах, в испуге побежала за мужем. Чета Кузенковых с изумлением наблюдала, как мы с казахом-попутчиком сгружаем у них в коридоре дыни, арбузы, огурцы, две ноги барашка и целый пуд риса. Один килограмм риса на рынке стоил 80 рублей, а в крупных уральских городах — и того больше, рублей под триста. Степан Ульянович с женой, конечно, не могли себе позволить такой роскоши. Я же продавал им это рисовое богатство за полцены.
Расплачиваясь со мной и не переставая при этом восторженно причитать, мадам Кузенкова все же не удержалась:
-Да-а, вы, евреи, всегда найдете, как получить выгоду!
Мне пришлось оставить на хранение и свой рис. Нести его в рабочее общежитие было бы неразумно, могли украсть. Конечно, у меня не было никакой уверенности, что эта мадам окажется честней, но опять-таки выбора не оставалось.
В то время, как чета Кузенковых удивлялась моим дарам, сам я был поражен богатой обстановкой этой квартиры. Было известно, что большинство руководящих работников такие же беженцы, как и все остальные. Они покидали родные дома в такой спешке, что успевали взять с собой лишь самое необходимое. Однако, судя по всему, эта семья была исключением из общего правила.
Но еще больше всей этой обстановки изумил меня …я сам. Я вдруг увидел в огромном зеркале собственное отражение. Впервые с тех пор, как уехал из Литвы. Я глядел, боясь моргнуть, и не верил своим глазам. На меня смотрел грубоватый, крепкий парень — типичный русский работяга! Повстречайся сейчас мне моя родная мама, она бы меня не узнала.
Впрочем, насчет Кузенковых я ошибся. Как выяснилось, они вовсе никакие не беженцы. Степана Ульяновича перевели сюда работать вскоре после революции. В подробности он особо не вдавался, но я понял, что это значит. В то время как сталинский террор отправил миллионы людей в Сибирь, некоторых — неблагонадежных — перекинули сюда, в азиатские республики. Это было выгодно и с другой точки зрения: таким образом здесь создавалась своя, русская, прослойка в среде враждебных народов.
Естественно, о таких вещах начальник цеха не распространялся. Но достаточно было и намека, чтобы понять: он относится к советскому режиму, мягко говоря, не очень лояльно.
Поделился я рисом и со своим сменщиком, который по-прежнему старательно помогал мне избежать работы по субботам. Но вот однажды он вдруг остановил меня в темном углу цеха:
— Хаим, я тут кое-что заметил и хочу с тобой поговорить. Ты слишком дружен с нашим начальником цеха. Старайся держаться от начальства подальше, это для твоего же блага. Слишком уж много времени ты проводишь в его кабинете, ни к чему хорошему это не приведет.
— Почему? — удивился я. — Разве в этом есть что-то плохое?
— Мальчик мой, я намного старше тебя, и у меня гораздо больше опыта. Послушай, что тебе советуют, тебе же будет лучше.
Если хочешь здесь остаться, держись от начальства подальше. До революции мы называли друг друга «господин», а после революции все стали «товарищами». Но поверь, с господином можно было быть в более близких отношениях, чем с этими «товарищами». Они перепуганы раз и навсегда: и тебя боятся, и меня, и самих себя. А особенно тех, кто с ними накоротке: вдруг ты узнаешь о них слишком много? Тогда ты опасен. И тут уж они найдут любой способ, только бы от тебя избавиться. Попомни мое слово!
Каждую пятницу я старательно выдавал двухсменную норму, чтобы в субботу быть свободным. Иногда меня одолевало желание увеличить выработку не для себя, а в помощь стране, борющейся с врагом, но старик, придя вечером, всякий раз сокрушенно качал головой:
— Образумься, ты меня погубишь!
Удивительно, почему все эти инженеры, мастера, бригадиры не додумаются до того, чтобы тем же способом, что и я, резко увеличить производство минометов! И ведь это тупоумие длилось годами! Сколько же еще несуразностей творится на заводе? Сколько еще оборудования работает вполсилы, понапрасну тратя топливо?
Теперь, когда я управлялся с нормой за полсмены, мне надо было вести себя очень осторожно. Не дай Б-г, если б мою уловку заметила бригадир. Между тем, я по-прежнему частенько заглядывал в кабинет к начальнику цеха и читал его книги, хотя у него в основном стояли тома по мало мне интересной металлургии. Иногда я просто болтался по заводу, разговаривая с рабочими, или подолгу наблюдал, как плавится в печи металл. Бригадирше все это явно не нравилось, но она воздерживалась от замечаний. Вероятно, ее останавливала наша дружба с Кузенковым, который был ее непосредственным начальником.
Ну, а по вечерам я мог составить компанию лейтенанту Крулеву в его долгих, предписанных врачом прогулках. За эти дни мы с ним по-настоящему сблизились, особенно после того, как он попросил звать его просто по имени, Михаилом. Говорили мы обо всем на свете, но больше всего о религии. То, что для меня было просто и ясно, человеку стороннему, несведущему, давалось с огромным трудом. Да уж, веру не купишь на рынке и даже не получишь в наследство. Она должна расти, как дерево, — из крошечного семени, посаженного родителями. И тогда она дает корни и распускает крону. Чем глубже корни, тем успешней сопротивляется вера всем житейским бурям. Верующему не знакомы ни разочарования, ни крушение иллюзий. Но мой новый товарищ, которому вместе с неплохим образованием дали самое превратное представление о религии, не знал, да и не испытывал к ней ничего, кроме интереса. Для него она была чем-то таинственным, запретным и чужим.
Я не считал себя вправе читать Крулеву какие-либо лекции. Для меня самого еще не так давно казавшееся аксиомой теперь неожиданно представлялось весьма сложным и непознанным. Так что я сразу предупредил Михаила, что в менторы не гожусь, ибо и сам сталкиваюсь со множеством вопросов, на которые не могу найти ответа. Но у меня есть вера, есть основа, и об этом я говорить могу.
— Даже в древние времена, — рассказывал я, — люди знали, что есть одна, Высшая, сила. Но понятие это было для них слишком возвышенно, а потому и слишком абстрактно. Вот отчего они поклонялись и солнцу, и луне, и всем силам природы, и даже глиняным идолам, которые в их восприятии являлись плодом Единого Творца. Они приносили в жертву своим божкам собственный труд, животных и даже детей. Только бы задобрить таинственные божества, отвести зло и уверовать в счастливую судьбу. Затем появился Авраам, первый еврей. Он один встал против всех и провозгласил веру в Единого Б-га. Мир идолопоклонников был потрясен до основания. Авраам говорил о Б-ге, Которого нельзя ни видеть, ни осязать, потому что, как сказал Сам Г-сподь: «Ибо ни один человек не может, увидев Меня, остаться жив». Да что там, Б-га нельзя не только увидеть человеческими глазами, но и понять человеческим умом, воображением. «У Него нет тела. Он свободен от любых состояний материи. Он не имеет никакой формы,» — так сказано у Маймонида.
— Понимаешь? — спрашивал я. — Б-г Един, и у Него нет начала и конца. Он сотворил Вселенную из ничего, «сущее из не-сущего». Сначала существовал только Б-г, больше ничего. Даже время — это тоже Его творение, потому что только Он Один вечен. Все имеет конец, но только не Г-сподь. Он — Творец всего сущего, и, поскольку это Он сотворил природу, то может менять или вообще отменять ее законы, и люди называют такие явления чудесами. А ведь, между тем, самое маленькое создание — уже чудо, но люди мало задумывались над этим, обычно воспринимая все вокруг, как должное. И, видя это, Авраам провозгласил: «Я воздел руки к Б-гу Всевышнему, к Б-гу, Создателю Неба и Земли».
День за днем мы с Михаилом открывали в религии все новые ее стороны. К счастью, у меня было с собой карманное издание Танаха, которую я мог цитировать, подтверждая те или иные мысли.
Но когда мы дошли до того, как Авраам решил принести в жертву Г-споду сына своего Ицхака, Михаил не выдержал:
— Да как же так? Я с твоих слов понял, что Авраам был намного впереди своего времени, а он?.. И какой же это Б-г, если Он требует Себе в жертву человека?
— В те времена приносить своих детей в жертву было самым обычным делом. Повторяю, так люди пытались задобрить своих идолов. Но и здесь Авраам, разрывая цепи общепринятых норм, внес иное отношение к человеческой жизни! Злые языки нашептывали, что, дескать, Авраам больше говорит о своей вере, нежели предан ей, и вообще, еще неизвестно, может ли сравниться по своей силе вера Авраама с верой общепринятой, языческой. Короче, сумеет ли Авраам, как и язычники, отдать Б-гу собственного сына? И Г-сподь допустил это людское недоверие, ибо хотел проверить Авраама — насколько глубоки, сильны его убеждения? Вот тогда-то Авраам и доказал свою веру готовностью принести в жертву своего любимого сына. Больше того, глубочайшая вера жила и в сыне Авраама — Ицхаке, ведь он в ту пору был уже взрослым и шел на заклание совершенно добровольно. И тогда Г-сподь сказал: «Не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего». Это урок и для нас всех: нет на свете ничего, что было бы выше человеческой жизни, даже если это во имя Самого Г-спода. Лишь Тот, Кто дает жизнь, может ее отнять! Но люди до сих пор не в силах постичь этот великий закон. Мир по-прежнему является бойней: мужчин, женщин, детей — всех убивают без разбора из-за той или иной религии, а не то и идеологии. Христианство, ислам, Гитлер — все они убивают, убивают, убивают, и все — в угоду своим верованиям, представлениям.
Михаил развернул свежую газету. С первой страницы, как обычно, смотрел на нас Сталин. Михаил глянул на портрет, затем на меня и ухмыльнулся. Мне не надо было больше ничего ему объяснять, он и так понял…
Впрочем, во время наших вечерних прогулок мы говорили не только о религии. Однажды я спросил Михаила, зачем он постоянно носит все свои награды. И тогда он рассказал мне такую историю.
— В азиатских республиках климат теплый, а потому здесь расположено много госпиталей и санаториев для фронтовиков. Однако довольствие у раненых просто-таки нищенское. Вот и приходится им торговать чем попало на барахолке. А милиция, как известо, частенько устраивает на этих барахолках облавы. Привыкшая ко всеобщему страху и повиновению, тут она сталкивалась с самым ожесточенным сопротивлением. Подчас доходило до перестрелок, которые перерастали в настоящие сражения. Такое случалось и в Ташкенте, и в Самарканде, и в Алма-Ате. Инвалиды-фронтовики во время облав пускали в ход все, что подвернется под руку, вплоть до костылей, которыми проломили не одну милицейскую голову. Там такое кричали! «Тыловые крысы! В тепленьких местечках отсиживаетесь, а наш брат на передовой кровью истекает! Прячетесь тут! Свиньи! Вам только с калеками воевать, а вы попробуйте с немцами!» В конце концов слухи об этих сражениях дошли до Москвы. И тогда Кремль прислал сюда представителя ЦК, который является не только крупным партийным руководителем, но и генералом. Чтоб навел здесь порядок. Изучив на месте ситуацию, кремлевский посланец — а им был никто иной, как Никита Сергеевич Хрущев, — приказал: оставить инвалидов в покое, пусть себе торгуют на барахолках, сколько им вздумается. А милиционерам велел постоянно носить боевые награды, у кого они, конечно, есть. Но торговать на барахолке разрешили только инвалидам, никому больше. В итоге все остальные теперь продают свои товары калекам, а те выходят на рынок и имеют за это комиссионные.
— Постой-ка, — прервал я, — но ведь это уже капитализм! Раз есть торговля, да еще с помощью посредников, раз есть спрос и предложение, которые регулируют цены, — значит, есть уже настоящий рынок! Рынок, а не барахолка! И ты говоришь, что все это утверждено самим Хрущевым?..
…Одна неделя сменяла другую. Возымели на Михаила какое-либо влияние наши разговоры или нет? Значу ли я вообще для него хоть что-то? Ответ я получил очень скоро и совершенно неожиданно.
Как-то раз, когда я направлялся в библиотеку, находившуюся за территорией завода, меня остановила незнакомая молодая женщина:
— Простите, товарищ. Можно вас на минутку?
— Да, что вы хотите? — спросил я.
— Не могли бы вы помочь моей матери? Это вопрос жизни и смерти! — говорила она так, словно у нее и вправду стряслось большое горе.
Я уже хорошо усвоил правила русской жизни — никогда ничего не обсуждать с посторонними. Теперь, во время войны, в стране даже повсюду висели плакаты: «Болтун — находка для шпиона!» Конечно, эта женщина мало напоминала шпионку, но сексотом, которому поручено меня проверить, могла оказаться запросто. Во всяком случае, лишняя осторожность никогда не помешает. К тому же я ведь работаю на военном заводе, а значит, должен быть осторожен вдвойне.
— Скажите, кто вы, кто вас ко мне направил и что я могу для вас сделать?
— Меня зовут Ида Ташман. А послал меня к вам Лазарь Кантор. Дело в том, что моя мама… Видите ли, она получает посылки от своего брата, из Америки, из Филадельфии… Ну вот. Некоторые вещи мы оставляем себе — маме, мне и трем моим детям, а остальное продаем на барахолке. Маме уже семьдесят четыре года, и инвалиды, которые там заправляют, ее не трогают. А в последней посылке была зубная паста, которую здесь, сами знаете, днем с огнем не сыщешь. Стоит она очень дорого, но маме она ни к чему, у нее уже зубов не осталось. Вот она и отдала пасту мне. А нам с детьми гораздо нужнее рис, хлеб, и потому я попросила ее отнести этот тюбик на барахолку. И какая-то женщина купила его за две сотни, но через несколько минут вернулась с милиционером. Он маму арестовал, и сейчас она… она в тюрьме! Оказывается, эта женщина — жена начальника милиции. …Ах, если б только вы могли что-то сделать!..
— Гражданка Ташман, — не забывая об осторожности, ответил я официальным тоном, — уверяю вас, в милиции не станут плохо обращаться с женщиной преклонного возраста. Почему бы вам самой туда не сходить и не похлопотать за свою мать?
Она отвернулась и стала вытирать слезы:
— Я школьная учительница и обязана воспитывать хороших советских граждан. Вы представляете, что это для меня и моих детей значит: мать сидит за спекуляцию в тюрьме?! Муж — на фронте, а я тут… Да я готова за маму жизнь отдать, но кто ж тогда останется с детьми? — Слезы, не переставая, текли по ее лицу. — Пожалуйста! Умоляю вас! Мама очень больной человек. Еще одна ночь в тюрьме может погубить ее. У нее все на фронте: пятеро сыновей, дочь с зятем… Прошу вас, скажите начальнику!..
Двести рублей за тюбик американской пасты — это смехотворно низкая цена. Вероятно, старуха знала, чья перед ней женушка, потому и отдала пасту почти что даром. А эта ведьма, вместо благодарности, еще и милиционера на нее навела!
Но как обо всем этом разговаривать с Михаилом? Ведь это его жена. И что он скажет, если я, используя нашу дружбу, стану защищать торговку с барахолки?
В тот вечер мы встретились как обычно. Я решил говорить сегодня о справедливости и милосердии, тут-то я и сошлюсь на пример со старухой. Что ж, задумано — сделано. Шаг за шагом начал я подступать к своей цели:
— В свое время вы, Михаил, изучали юриспруденцию. Возможно, вам будет интересно, что по-еврейски одно и то же слово — цедака — обозначает и справедливость, и милосердие. И это неудивительно, ведь в восприятии нашего народа эти понятия едины. Да, в социалистическом обществе нет места милосердию. Дворник зарабатывает столько, что едва сводит концы с концами, в то время как видный писатель или композитор в Москве имеет виллу, прислугу и лимузин с шофером, но богатые бедным не помогают. Во всем Советском Союзе вообще нет благотворительных организаций. Благотворительность в вашем обществе считается оскорбительной. Основополагающим является марксистский принцип: «Кто не работает, тот не ест!» А в еврейской вере, наоборот, милосердие занимает центральное место. Иудаизм не борется с богачами, больше того — богатство считается благом, если только нажито честным путем. Однако богач обязан помогать беднякам. Утверждается даже, что богатство дается человеку для того, чтобы вершить добро, делиться с нуждающимися, творить справедливость.
Вот тут-то и наступил момент, когда можно было заикнуться о главном.
— А сегодня я узнал, насколько милосердно ваше ведомство, — вставил я с усмешкой.
Михаил тут же перебил:
— Это ты про старуху, которую задержали вчера на барахолке с зубной пастой? Вы знакомы?
— Нет. Я только слышал об этой истории.
Мы замолчали. Чувствовалось, ему не нравится, что я затронул эту тему.
— Ну ладно, мне пора. До завтра, — вдруг сказал Крулев и неожиданно процитировал: — »Все счастливые семьи похожи друг на друга, но каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Да, Толстой знал, что писал!
Шагая в общежитие, я размышлял о своем новом друге и его двойственном положении. Он любил своих детей, даже свою жену, несмотря на то, что она такая ревнивая и злая. И когда он цитировал Толстого, то явно хотел сказать о себе.
…На следующий день, когда я после смены выходил с завода, у ворот меня ждала Ида Ташман. Она вся светилась от счастья:
— Товарищ, не знаю, как вас благодарить! Мама велела, чтоб я пригласила вас вечером в пятницу на обед. Пожалуйста, окажите нам честь!
Скор, однако, был Михаил в своих решениях. И жену разгневать не побоялся.
— Расскажите немного о вашей матери, — попросил я. — Как же ей удалось так быстро вырваться из милиции?
— Вы что, действительно не в курсе дела? — удивилась женщина. — После того, как мы с вами вчера расстались, я вернулась домой и стала укладывать детей спать. А они все время спрашивают: «Где бабушка?» — и плачут. И я вместе с ними плачу. Пришлось соврать, что бабушка уехала за город и скоро вернется. Ну, дети, конечно, уснули. Потом я еще немного поплакала и принялась проверять школьные тетрадки. Вдруг слышу, на улице шум. Выглянула: сам начальник милиции привез мою маму домой! Говорит: «Опасно одной возвращаться так поздно». И дает мне какой-то мешок. Я, конечно, пригласила его зайти, но он отказался наотрез, только извинился за недоразумение с маминым арестом. Развязала я мешок и чуть в обморок не упала: там лежали наша зубная паста, двести рублей, рис и большая буханка хлеба! Что за чудо вы сделали с этим человеком? …Нет-нет, обязательно приходите к нам на обед! Мама очень вас просила!
— Хорошо, приду, — согласился я. — Но при одном условии — что вы не будете ничего готовить. Я все равно не съем ни крошки.
— Ах, я понимаю, вы боитесь, что еда будет не кашерная, да? Но мама и сама ест только кашерное, а кроме того, мы вообще теперь не едим мяса. Так скажите, можем мы ждать вас в пятницу к столу, на котором будет только молочная пища?
Деваться было некуда, пришлось согласиться.
Это был маленький обшарпанный домик, в котором, казалось, жила сама нищета. Но как приятно было вновь оказаться среди евреев! Идина мать, совсем уже старушка, так была похожа на мою бабушку — сгорбленная, морщинистая, с узловатыми натруженными руками.
— Входи, сынок! — сказала она, отпирая мне, и тотчас же вспомнились слова мамы, с которыми она провожала меня на чужбину: «Иди, сынок!..»
Я едва сдержался, чтобы не заплакать.
Трое детишек с сияющими личиками чуть не хором кричали:
— Дяденька, спасибо! — и я не мог не вспомнить своих маленьких братьев.
На деревянном ящике, который служил столом, лежала газета. В центре горела одинокая субботняя свеча, освещая, впрочем, почти всю эту крохотную комнатку. Откуда же субботняя свеча в этом доме?
— Это все мой брат из Филадельфии, — перехватила мой удивленный взгляд старушка. — Прислал мне целую коробку субботних свечей. Я их берегу, зажигаю по одной каждую субботу. Ведь они такие дорогие! Мы не виделись с братом уже сорок лет, но он меня до сих пор не забывает. Да благословит Г-сподь его и его семью!..
Я отошел в угол и прочитал вечернюю пятничную молитву. Все трое ребятишек, обступив меня, внимательно следили за всем, что я делаю. Вне всякого сомнения, они впервые видели, как человек молится.
В каждом уголке комнаты ощущалось волшебство горящей свечи, и в отблесках ее пламени светились любопытством глаза детей. А взрослые тем временем пели старую, как мир, песню, приветствуя наступление шабата. Что за Б-жественное чувство — духовное наслаждение субботой!
Я прочитал Кидуш, затем спел несколько песен, обычных в такой вечер. Старушка, не таясь, утирала слезы.
— Кушайте, дорогой мой, — уговаривала она. — Кушайте! Ах, сколько уже лет не радовалась я так субботе!..
Ида тоже была захвачена атмосферой этого вечера.
— Нашим детям чуждо наше наследие, — с горечью говорила она. — Для них евреи — люди, у которых нет ни своей земли, ни своей истории.
— Почему же вы не учите их всему этому? — спросил я. — Почему не пытаетесь возродить в них еврейское самосознание, которое послужило бы им в жизни надежной защитой.
Печальная улыбка осветила ее лицо.
— Легко говорить, да трудно сделать, — сокрушенно покачала она головой. — Это слишком опасно. Если один из детей где-нибудь проговорится, чему его учат дома, все мы пропали. Но когда они вырастут, будет уже поздно… Наверно, вы уже и сами понимаете, почему у нас так много еврейской молодежи стесняется своей национальности.
Свеча мигнула несколько раз и погасла. Комната погрузилась в темноту, и только в отблесках огня из закрытой печи можно было различить, где кто сидит. И вот в этом полумраке я стал рассказывать детям о прошлом нашего народа, о нашем святом городе Иерусалиме, о наших царях Шауле, Давиде, Шломо… Все трое так и заснули, очарованные историей, которую творили евреи многие сотни лет тому назад. А я перенесся в воображении не так далеко, всего на несколько лет: снова я был в родном доме с братьями за субботним столом, на котором ярко горели свечи, освещающие мамины руки, поднятые надо мной в благословении…
В один из следующих дней, когда я шел на рынок, чтобы купить арбуз, мне повстречалась мать Лены, той самой, которая служила секретаршей прокурора.
— А я вас искала, Хаим, — сказала она. — Лена говорит, что должна поговорить с вами по одному важному делу. Приходите к нам сегодня на чай.
О каком таком деле? С тревогой перебирал я в памяти события последнего времени. В этой стране, где в каждом может скрываться доносчик, никогда не знаешь, в чем и в какой момент ты оплошал. Что нужно от меня этой секретарше?
Липкий, противный страх не давал мне покоя до самого вечера.
Встретили меня приветливо и, видимо, догадываясь о моем волнении, не стали долго томить. Мать с сестрой вскоре вышла на кухню и оставила нас с Леной вдвоем.
— Я хочу предупредить вас об опасности, — не теряя времени, прошептала девушка. — Но сперва лучше убедиться, что нас никто не слышит, даже мама.
Она быстро встала и вышла из комнаты, чтобы убедиться, что мама с тетей действительно на кухне.
— Ну же, говорите! Хватит тянуть! — Нервы у меня были напряжены до предела. — Что стряслось?
— Что происходит у вас в цехе? — ответила она вопросом на вопрос.
— Если вам нужна была информация, не к чему было сначала меня запугивать. Пришли бы на завод и там обо всем расспросили.
— Я вас спрашиваю не как должностное лицо. Что вы меня принимаете за дуру! Думаете, я не понимаю, что такое моральный долг и что такое служебные обязанности? Я хочу вам помочь, защитить… Вы же знаете, с моей должностью мне нельзя появиться на людях с иностранцем. Поэтому я и настояла, чтобы мама пригласила вас сюда.
— Не понимаю, что вас интересует? Литье?
— Я рискую жизнью, разговаривая с вами об этом. Поклянитесь, что никогда никому не скажете о нашей сегодняшней встрече!
— Обещаю, — сказал я.
— Ну хорошо. Так вот, вчера мы отправили наверх отчет о вашей литейке. Совершенно очевидно, что при изготовлении минометов применяется не тот металл, который требуется. Подробности мне не известны, но и так ясно — вопрос очень серьезный. Когда от нас передают дело в Алма-Ату, это всегда означает, что вопрос серьезный. Если признают саботаж, полетит много голов! И уж будьте уверены, вы как еврей вряд ли уцелеете. Иностранец, из Польши — как пить дать пришьют пособничество врагу!
Внутри у меня похолодело.
— Но ведь я всего-навсего простой рабочий! Откуда мне знать, тот это металл или не тот? Я разбираюсь в металлургии не больше вашего.
— Знаю, что вы тут не при чем, — тяжело вздохнула Лена. — Но вы сами как-то сказали, что любите глядеть, как плавится в печи металл. Вот вам это и припомнят. Причем не кто иной, как директор с главным инженером. Они выпутаются, свалив все на вас. Им понадобится стрелочник, а другой более удобной кандидатуры, чем польский еврей, не сыскать.
Только в этот момент до меня дошло, как она рискует, рассказывая мне обо всем этом.
— Что же делать? — растерялся я. — Уехать?
— Ни в коем случае! Это сразу вызовет подозрение.
— Да, конечно. Кроме того, у меня нет паспорта, да и ехать мне некуда.
Я никак не мог сосредоточиться на поиске выхода из создавшегося положения.
— Первое, что надо сделать, — сказала Лена, особо напирая на слово «надо», — так это держаться подальше от печей! И уж тем более не помогать другим рабочим в их загрузке. А лучше всего перевестись в другой цех.
В этот момент вернулись мать с теткой, и я даже не успел поблагодарить Лену за заботу. Пока обе женщины разговаривали с девушкой, разливали в граненые стаканы чай, я сидел и тупо переваривал сообщение о грядущей опасности. Перевестись в другой цех? Легко сказать! Улучив удобный момент, я сослался на поздний час и ушел к себе.
Всю ночь я обдумывал ситуацию. Как же это так? Неужели правда, что металл не той марки? Но если это так, то кто отвечает за это? Директор или, может, Кузенков? Или они оба? В этом что-то было, не случайно же НКВД в свое время отправил Кузенкова с Украины в эту глухомань! За что-то же они это сделали? Значит, считали его неблагонадежным. Может, они были правы?
И чем больше я ломал голову над всем этим, тем больше убеждался, что Кузенков предатель. Он и со мной-то подружился только для того, чтобы прикрыться мной в случае опасности. Меня эта жуткая мысль так поразила, что я чуть не вскочил и тут же, прямо ночью, не побежал к нему, чтобы высказать все, что думаю. Однако я взял себя в руки и заставил еще раз, более спокойно и взвешенно, проанализировать все от начала до конца. Что же это получается, без всякого суда я взял да и обвинил человека. А почему сперва не выслушать его самого? А вдруг никакого саботажа и нет?.. А вдруг прокурор просто-напросто пытается состряпать дело против Кузенкова?
Утром, едва успев заступить на смену, я поспешил в кабинет начальника цеха. На столе у него лежал толстый том по сопромату. Притворившись, будто заинтересовался книгой, я полистал ее немного и стал задавать разные вопросы о прочности металлов. Кузенков отвечал охотно, как всякий профессионал, любящий поговорить о любимом деле.
— Без подготовки тебе тяжело разобраться в точных цифрах, — говорил Степан Ульянович. — Давай для простоты лучше округлим. Какова задача скорострельного оружия? Увеличить скорострельность до максимума, чтобы добиться наиболее эффективного поражения противника. Для этого мы используем мягкий металл. Он позволяет делать оптимальное число выстрелов в единицу времени. Если взять металл тверже, скорострельность снизится. Если в первом случае мы поражаем десять солдат противника, то во втором случае только семь. Ясно?
— А как военные могут определить, нужный вы используете металл или нет? — тихо спросил я.
— Так они же нас проверяют! — легко ответил Кузенков.
— Каким образом?
— Да ты что, не видел нашего военпреда? Эта девица, лейтенант морской службы, в цехе днюет и ночует. Каждый день берет пробы и проверяет их в своей лаборатории. Армия — такая штука, там на слово не верят. Ведь речь идет о жизни наших солдат.
Становилось ясным: если обвинение и вправду существует — оно ложное. Кузенков должен быть сумасшедшим, чтобы использовать неподходящий металл, зная, что военприемка проверяет почти каждую плавку. А уж эта лейтенант — инженер-химик, отличный специалист, на заводе ей даже не разрешается ни с кем поддерживать отношения, а не то еще из дружеских чувств потеряет бдительность…
Нет, Кузенков ни в чем не виноват. Будь иначе, не стал бы он говорить со мной так открыто.
— Степан Ульянович, — вдруг сказал я, — выслушайте меня. Я должен сообщить вам одну очень важную вещь. Вчера в библиотеке ко мне подошел какой-то казах и стал расспрашивать о нашем цехе. Я сперва решил, что он шпион, и, отойдя на минутку будто бы по делу, шепнул библиотекарше, чтоб вызвала милицию. Он вмиг заметил это и предъявил удостоверение сотрудника прокуратуры. И тут уж начал спрашивать меня напрямую: какой металл мы используем? Я ему говорю: «Спросите лучше начальника цеха. Я в таких делах не разбираюсь». А он ни с того ни с сего рассердился, заявив, что в моих советах не нуждается, и велел держать язык за зубами, иначе у меня будут большие неприятности.
Кузенков побелел. Мне даже показалось, что сейчас он упадет в обморок. Держась за сердце, он кое-как добрался до дивана и лег. Я подал ему стакан воды и предложил вызвать врача. Но Кузенков категорически запротестовал:
— Нет-нет, ни в коем случае! Сейчас пройдет… Ты настоящий друг. Теперь у меня есть время. Я успею выяснить, в чем дело, и навести порядок. Эта женщина, военпред, она же обязана была сообщить мне!.. Может, она и химик, но в металлах ничего не смыслит. Да, иногда мы, конечно, используем не только тот металл, что требуется, но не по своей вине. Задерживается эшелон с металлоломом. Не останавливать же производство! Тогда будет не нагнать план. Мы и так едва укладываемся в график. Вот я и предложил директору добавлять часть металла более твердых сортов. Качество от этого практически не страдает. …Ах, она ведьма! Да как она могла… такое… со мной?! Иди! Иди, я должен все хорошо обдумать, чтоб принять меры. Только никому ни звука. Еще раз спасибо тебе!
Он пожал мне руку, и я вышел. Последняя тень сомнения исчезла. Оказывается, сам директор был в курсе того, что технология не соблюдается со всей строгостью, и даже одобрил это.
На лестнице мне повстречался еще не успевший уйти домой мой сменщик.
— Я бы очень не хотел тебя потерять, мой мальчик, — сказал он и вытер пот с изможенного лица. — Мне, старику, без тебя туго придется. Но вижу, тебе у нас долго не продержаться. Я ж тебя предупреждал: не трись ты возле начальства! Выживут они тебя отсюда.
Еще днем позже пришедших на утреннюю смену рабочих встретило у ворот объявление: «В связи с ремонтом электроподстанции завод остановлен до дальнейшего распоряжения». Люди перечитывали эти строки с тяжелым чувством. Ведь каждому рабочему завода полагалось в день 800 граммов хлеба, а тем, кто трудится в литейке, — целый килограмм. Теперь же во время ремонта наверняка будут выдавать половину.
В каждом цехе оставили по несколько человек для профилактического обслуживания, в том числе и меня. Я слышал, как один из русских рабочих проворчал:
— Этим евреям всегда везет!..
Никто на заводе не знал, что меня оставили в цехе для общего блага. Но говорить об этом я не имел права. А потому своему сменщику я, улыбнувшись, сказал только:
— Вот видите, дружба все-таки бывает полезна.
— Ты ошибаешься, — упрямо покачал он головой. — Помяни мое слово, у тебя скоро будут большие неприятности.
Обычно директор редко бывал в цехе, но если даже заходил, то рабочих словно и не видел, быстро проходил мимо. А тут вдруг появился в литейке в сопровождении Кузенкова, подошел ко мне, пожал руку, постоял молча рядом и, попрощавшись, ушел.
В литейном цехе делать, по сути, было нечего, и меня направили на электроподстанцию. Увидев новенького, бригадир тут же дал задание — залезть в поршневое отверстие и вычистить там все масло и смазку. Дело знакомое, но нужна спецодежда.
— Не дам я тебе никакой спецодежды, — отрубил бригадир. — Ты у нас временный.
— Помилуйте, товарищ, — настаивал я, — на мне единственная рубашка и единственные брюки! Что от них останется после такой работы?
— Боишься ручки испачкать, так проваливай обратно к себе в литейку.
Куда было жаловаться? В профсоюз? Но в Советском Союзе профсоюзы существуют не для того, чтобы защищать интересы рабочих. Что ж, я воспринял последнюю реплику бригадира как приказание и вернулся в цех.
На следующий день меня вызвали… на выездную сессию городского суда. В объявлении, вывешенном в цехе, было написано: «За неподчинение руководителю». Я кинулся к Кузенкову: как же так, ведь я не мог остаться без одежды и ушел обратно в литейку, потому что бригадир сам сказал мне убираться?
— Не переживай, — успокоил меня Степан Ульянович. — Я поговорю с директором, и он все уладит. Этот бригадир не понимает, с кем он имеет дело!
Дисциплина на заводе была суровая: за первое опоздание на работу налагался штраф, за второе — отдавали под суд. Что же говорить об открытом неподчинении начальству? Тут могло быть любое решение, и я очень волновался.
Зал, в котором проводилась выездная сессия горсуда, был полон. Адвокатов не было, подсудимым давали сказать в свое оправдание всего несколько слов, а судья-казах тратил время только на то, чтоб зачитать приговоры, которые, похоже, были заготовлены еще накануне: кому — штраф, кому — месяц, а не то и годы тюрьмы. Единственный, кто говорил на суде почти без умолку, был уже немолодой русский прокурор.
Когда милиционер назвал мою фамилию, я шагнул к столу, за которым сидел судья. Не дожидаясь его разрешения, прокурор переспросил, как меня зовут, и заявил, что получил заявление от директора завода, который снимает с меня обвинение.
— Вы свободны, — возвестил судья. — Но впредь советую выполнять указания ваших руководителей. Как учит нас великий вождь товарищ Сталин, все мы солдаты и должны работать, помня, что перед нами жестокий и сильный враг.
Я тут же кинулся в цех, чтобы поблагодарить Кузенкова за спасение, но как выяснилось, они с директором куда-то уехали.
А все-таки старик-сменщик ошибался: где б я сейчас был, если б не дружба с начальником цеха! Но рано было радоваться. Вернувшись в общежитие, я увидел на своей койке повестку из военкомата. Меня снова призывали в армию. Да, старик, надо признать, был все же прав: они хотели избавиться от меня как можно скорей.
В повестке на сборы отводилось два дня. Расстроенный, я попрощался с друзьями по цеху. А вот с Михаилом проститься не удалось, он уехал в алма-атинский госпиталь на осмотр. Я зашел к Канторам, пожелал им всего наилучшего и оставил Михаилу записку. Вероятно, так было даже лучше: теперь реб Кантор познакомится с Крулевым, а знакомство с начальником отделения милиции — далеко не самое последнее дело в этой жизни. Впрочем, дай Б-г, чтобы оно ему никогда не понадобилось.
Рав Ицхак Зильбер,
из цикла «Беседы о Торе»
Недельная глава «Ваешев» рассказывает о событиях, происшедших после возвращения Яакова к «отцу своему, в Мамре Кирьят-а-Арба, он же Хеврон, где жительствовал Авраhам и Ицхак» (35:27), о том, как Йосеф, сын нашего праотца Яакова, был продан в рабство в Египет, и о том, что происходило с ним в Египте.
Дон Ицхак бен-Иегуда Абарбанель,
из цикла «Избранные комментарии на недельную главу»
Вопреки популярному мнению, мудрецы Талмуда считали, что в снах нет ни хороших, ни дурных знаков. Пророки указывают на однозначную бессмысленность снов.
Рав Моше Вейсман,
из цикла «Мидраш рассказывает»
Все сыновья Яакова жили рядом с ним
Рав Моше Вейсман,
из цикла «Мидраш рассказывает»
Сборник мидрашей и комментариев о недельной главе Торы.
Нахум Пурер,
из цикла «Краткие очерки на тему недельного раздела Торы»
Краткие очерки на тему недельного раздела Торы: история об иерусалимском праведнике р. Арье Левине, доказательные рассуждения о том, что мелочей не существует, и другие открытия тему недельной главы Ваешев
Рав Бенцион Зильбер
Жизнь Йосефа изменилась до неузнаваемости. Из любимого сына он стал презренным рабом. Испытания, выпавшие на его долю, не были случайными...
Исраэль Спектор,
из цикла «Врата востока»
Человек не может знать планов Божественного управления!
Дон Ицхак бен-Иегуда Абарбанель,
из цикла «Избранные комментарии на недельную главу»
Родословная царей Израиля и царей Иудеи существенно отличается. В Торе перечисляются три милости, которые Б-г оказал Йосефу в Египте.
Рав Шимшон Рефаэль Гирш,
из цикла «Избранные комментарии на недельную главу»
Если труд земледельца настолько укоренился в мыслях Йосэфа, что он даже видел его во сне, то это могло произойти лишь благодаря наставлениям его отца,
Борух Шлепаков
Йосеф был любимым сыном Яакова. Он целыми днями учил Тору с отцом. Тем не менее, попав в Египет, Йосеф завоевал уважение окружающих, став незаменимым работником.
Рав Зелиг Плискин,
из цикла «Если хочешь жить достойно»
Родители должны постоянно следить, чтобы их слова и действия не вызвали у братьев и сестер антагонизма. Последствия могут быть трагичными, как это следует из Торы.
Дон Ицхак бен-Иегуда Абарбанель,
из цикла «Избранные комментарии на недельную главу»